Изменить стиль страницы

—  Моси-моси, — громко крикнул в трубку отец, — мне никак не освободиться сегодня. Не могла бы ты принять этого нашего монаха: выдать ему мешки с рисом и прочей снедью и чем-нибудь угостить? Вели подать матя— это само собой — ну и еще, может, те рисовые пирожные с лепестками вишни из кондитерской «Кобаяси» — в кладовой стоит непочатая коробка.

— С удовольствием, папа, — мечтательно проговорила Киёхимэ, но отец уже повесил трубку. Японские правила вежливости не требуют заключительных фраз и пространных прощаний при разговорах по телефону.

Свидание проходило прекрасно, но лишь до определенной минуты. Анчин пришел точно вовремя, одетый, как и всегда, в черное, поверх нижнего, белого, кимоно, а Киёхимэ была ослепительна в совсем-не-скромном переливающемся серебристо-шелковом кимоно, вышитом розовыми и голубыми хризантемами. Сезон для ношения кимоно с узорами из цветов еще, правда, не наступил, но этот наряд так шел Киёхимэ, что, осмотрев себя в зеркале, она воскликнула по-английски: «К черту сезоны!»

Ритуал чайной церемонии она исполнила с грацией храмовой танцовщицы, разговор с легкостью прыгающих по воде пузырьков касался таких не схожих тем, как эмбарго на рис, урожай и искушения Будды. Но под конец, когда они уже прощались под высокими сводами холла, Киёхимэ вдруг поняла, что прожить еще день, не признавшись ему в любви и не поймав хоть какого-нибудь намека на его чувства к ней, для нее просто смерти подобно. Весь день она была скромной и сдержанной, но теперь смело пойдет вперед.

— Анчин, а тебе приходилось когда-нибудь иметь дело с женщиной? — спросила она.

Монах серьезно посмотрел на нее полными света зелено-карими глазами, по губам скользнула улыбка, от которой у нее замерло сердце.

— В любой жизни содержится много жизней, а в любом человеке — много разных людей, — сказал он серьезно и, чуть насмешливо поклонившись, взвалил тяжелые мешки на свои сильные плечи и пошел прочь по вымощенной камнем дорожке, что вела через пышный, но ухоженный сад к шоссе.

А Киёхимэ побежала к себе в комнату и несколько часов плакала, пока наконец не заснула, совсем изнуренная. Отвергнутой она себя, в общем, не ощущала, а была, скорее, заинтригована, влюблена и сжираема нетерпеливо разгоравшимся любовным аппетитом. В последующие дни она пропускала занятия и избегала друзей. Мальчишки в аудиториях и в кафе нагоняли теперь только скуку: ей теперь не хотелось ни прибавлять новые экспонаты к коллекции скандальных писем, ни увеличивать список неуклюжих любовников на-один-день. Купив календарь с картинкой, изображающей храм, при котором живет Анчин, осенью (листья деревьев цвета языков пламени в крематории или роз), она начала отсчитывать дни, оставшиеся до следующего прихода монаха. Прежде время всегда неслось для нее единым стремительным и радостным потоком, но теперь она словно видела каждую проплывающую секунду: все они были медлительные, продолговатые и серые, как замороженные бактерии под микроскопом.

Но наконец подошел-таки день ежемесячного визита Анчина.

— Если хочешь, я могу снова подать чай этому скучному монаху, — небрежно сказала Киёхимэ отцу за завтраком, намазывая джем из вересковых ягод на кусок поджаренного белого хлеба, нарезанного по-японски, то есть по два дюйма толщиной. Киёхимэ было известно, что у отца новое увлечение в Токио, и она полагала, что он воспользуется случаем задержаться в офисе и провести вечер в квартире любовницы. Убранство этой квартиры она представляла себе, словно видела воочию: обитые винилом ярко-розовые диваны, черно-белые, как шкура зебры, соломенные коврики, скульптуры, изображающие сиамских котов, и аквариум, полный разноцветных, не получающих правильного ухода, перекормленных рыбок, выловленных меж коралловых рифов где-нибудь у берегов Микронезии.

— Ты правда можешь? — просияв, спросил Дайдзо.

В ответ Киёхимэ выдала тщательно заготовленную фирменную гримаску, надлежащую изображать дочернее самопожертвование.

— Это такая малость по сравнению со всем, что сделал для меня ты, папа, — сказала она благонравно, а как только он вышел, плотно задвинут за собой дверь, прибавила по-английски: —Блудливый ты, эгоистичный чертов сукин сын!

В этот день Киёхимэ решилась в порядке эксперимента отказаться от строгого стиля одежды и попробовать что-нибудь дающее больше свободы. Предполагая, что традиционные японские костюмы приятнее глазу монаха, чем заграничные тряпки (жаль, потому что еще ни один мужчина не смог устоять перед ее трикотажным черным мини-платьем с открытыми плечиками), Киёхимэ соорудила себе наряд, скомбинировав, как могла сексуальнее, японские предметы одежды. Идея его была подсказана сценой из недавно просмотренного фильма о самураях, где давшая обет целомудрия юная служительница храма уступала охватившей ее страсти к мужественному одноглазому воину. Близкая к обмороку девственница (в исполнении пятнадцатилетней поп-звезды) медленно распускала длинные гладкие волосы, роняя шпильки на татами,устилающие пол жалкой гостиничной комнаты, в которой преступающие закон влюбленные, вопреки голосу долга, назначили друг другу свидание. Потом, под взглядом самурая, смотревшего на нее тем глазом, что не был скрыт щегольской черной повязкой, медленно-медленно освобождалась от алого пояса-оби и легкого кимоно-юката,сине-белого, с рисунком в виде морских волн.

Обширный гардероб Киёхимэ позволил ей точь-в-точь скопировать этот наряд. Примерив его и убедившись в своей неотразимости, она решила для безопасности (а точнее, для возможности вести себя безрассудно) дать на остаток дня прислуге выходной. Неторопливо приняв ванну, оделась, расчесала до блеска черные волосы и украсила маленькое, изящно вырезанное ушко пунцовой шелковой камелией. Потом расстелила постель: толстый нижний матрац, белые хлопчатобумажные простыни, одеяло с узором в виде цветущих вишен — все было приготовлено к приему гостя. Вопрос «удастся ли» даже не приходил на ум, но «как» и «когда» — волновало, так как казалось, что, не затащив монаха в постель уже сегодня, она просто умрет, разрываемая желанием.

Когда Анчин показался в дверях, Киёхимэ приветствовала его, изящно коснувшись лбом пола, а потом подняла голову, чтобы свободно падающие длинные волосы заструились, словно весенний дождь. Она точно знала, что это выглядело чарующе, так как несколько раз прорепетировала движения перед высоким зеркалом.

К ее досаде, монах в ответ лишь поклонился и своим низким бархатным голосом произнес:

— Это снова я: как положено.

Что он — немного туповатый или наивный, думала Киёхимэ. Любой нормальный мужчина сразу же понял бы смысл легкого костюма для ванны и не уложенных в прическу волос. Но он ведь монах, напомнила она себе, и отчасти именно это и делает его таким волнующе неотразимым.

— Прошу прощения, чай у нас кончился, — бесстыдно солгала она, хотя имеющихся запасов чая было достаточно, чтобы на целую неделю ввергнуть в бессонницу всех монахов Японии.

— Я вполне могу обойтись и водой, — вежливо ответил монах.

— К сожалению, сейчас чистят колодец, а бутылочной воды тоже нет. — Произнося эту чушь, Киёхимэ с трудом сохраняла серьезный вид. — Поэтому нам придется пить… мм… виноградный сок.

— Для меня все годится, — поклонился, сложив у груди ладони, монах.

Как-то раз, когда два упитанных молодых монаха уходили от них, покачиваясь, продолжая прикладываться к бутылке сверкающего красного бургундского и распевая — между глотками — на невообразимом английском «My Way», отец разъяснил Киёхимэ, что хотя, в общем-то, монахам предписана трезвость, на случаи сбора пожертвований для храма это строгое правило не распространяется. И все же для безопасности она решила сделать вид, что угощает добродетельного Анчина безалкогольным напитком, сказав:

— Ну, вот и бутылочка виноградного сока.

Выпив три стакана напитка, который на самом деле был выдержанным красным шардоне, Киёхимэ почувствовала себя одурманенной, томной и абсолютно раскованной. Анчин, который пил с ней наравне, по-прежнему сохранял позу медитации (прямая спина, свободные плечи, положенные крест-накрест ноги), вежливо кивал на ее слова и отвечал короткими аллегориями. Сделав еще глоток, Киёхимэ почувствовала, что больше не может ждать.