Изменить стиль страницы

Место, где они жили, Валентине нравилось. Рядом с милицией стоял дом врача Сперанского. Он работал в городской больнице, но вел и частный прием, к нему Валентина обращалась при недомогании.

С другой стороны, обращенной к реке Туре — ломбард, где в стеклянных витринах невиданные доселе Валентиной драгоценные вещи. Она иногда останавливалась перед витриной и рассматривала то, что было за стеклом — бриллиантовые кольца и жемчужные колье, золотые и серебряные ложки-вилки. В магазине же висели дорогие меховые шубы, каких Валентина тоже никогда не видывала.

Вечером витрина пустела — хозяин все убирал, окна закрывал железными узорчатыми ставнями, но все равно там таилась непонятная притягательная богатая жизнь, которую коротко и просто называли — НЭП, а если по-долгому — новая экономическая политика — но это название трудно выговаривалось языками простого люда. Владельцев ресторанов, лавочников и всех разворотливых людей, которые начинали какое-либо свое дело, называли тоже очень просто — нэпманы.

За ломбардом — копыловские дома. Был в Тюмени Матя Копылов, богатющий человек, но природа обделила его умом. В дореволюционные времена на его счет в банке стекались немалые деньги, как наследнику старого Копылова, а сам Матя-Матвей и до революции, да и потом ходил в рванье. Дома давно уже реквизированы советской властью, а по-прежнему звались копыловскими.

Днем и ночью, в любое время года Матю можно было увидеть в окольных деревнях: почему-то ему нравился лесной простор, бродил по дорогам и тянул за собой то тележку, то саночки, смотря по времени года. Он был безобидный, никого не трогал, божий человек, одним словом. Иногда Матя выдергивал из-за пояса кнут, подхлестывал себя по спине: «Но-о-о! Ленивая лошаденка!» — и пускался вскачь.

Временами Матя появлялся в Тюмени. В Тюмени он всегда приходил ночевать в свои бывшие дома — твердо их знал, никогда не путал — стучался в любую дверь и басил: «Открывайте, хозяин пришел!» И попробуй не открой, если у этого «божьего» человека — косая сажень в плечах и рост до двух метров. Матя не требовал особых удобств, мог спать и возле дверей на старой одежке, но жильцы старались угодить: и кормили, и в мягкую постельку спать укладывали — его стали побаиваться с тех пор, как по Тюмени прошел слух, что Матя Копылов убил женщину.

Вообще-то и не убийство это было, тем более — преднамеренное. Просто Матя встретил в лесу женщину, которая брела потихоньку по дороге, и тут её нагнал Копылов, несся он так, что тележка погромыхивала на дорожных колдобинах. Догнав, «тпрукнул» сам себе и осведомился ласково:

— Далеко ли, милая, идешь?

— Да нет, Матвей Егорыч, — ответила женщина, обратившись к нему, как он любил — по имени-отчеству.

— Садись, подвезу!

Да что вы, Матвей Егорыч, не утруждайте себя, — оробела женщина, да ведь немного поспоришь с детиной, вроде Мати.

Усадил Копылов путницу на тележку, вручил ей кнут и помчался по дороге, тележка на ухабах только заподпрыгивала. Гнал, гнал Копылов, приморился, и заявил:

— Тпру! Теперь ты меня вези, а то я устал, — рухнул на тележку, и повезла его женщина по дороге, не смея противоречить. Да только шагом шла.

— Ах ты, ленивая лошаденка, — грянул басом Матя. — Я тебя галопом вез, а ты шагом плетешься? — и вытянул женщину со всей своей дикой силой кнутом по спине.

Едва добрались до города, избитая и окровавленная женщина упала замертво. Сам же Копылов и в больницу её отвез, да что возьмешь с глупого. Впрочем, такого могло и не быть, просто сплели люди слово за слово сплетню, однако Валентина, услышав эту историю, перекрестилась: «Господи-сусе, страхи-то какие! Слава Богу, не в домах этого изверга живем».

Васильку шел уже второй год. Он ходил неуверенно на кривых ножках, и чем больше подрастал, тем больше походил на отца: такой же кареглазый и темноволосый, с отцовской суровой поглядкой. Только у отца суров лишь взгляд, душа — добрая и мягкая, а вот каков будет сын — неизвестно. А Никитушка — весь в мать, сероглазый и пухлощекий. Он родился на Николу-зимнего в прошлом году, Валентина его, как и Васю, тоже хотела тайно окрестить, решив крестик спрятать подальше от глаз Егора, но все не удавалось устроить крестины. Павлушке — её по-сибирски звали во дворе Паней — исполнилось уже шесть лет и по осени она должна была идти в школу. Она росла спокойной и рассудительной, не по годам серьёзной, поэтому Валентина не боялась оставлять на её попечение Василька.

Весна выдалась ранняя. Уже в конце апреля набухшие почки лопнули, и город окутался зеленоватой кисейной дымкой. А после первомайских праздников буйно расцвела черемуха, и даже не ударил традиционный весенний мороз «на черемуху». Была теплынь, солнце пригревало землю изо всех сил, и земля, благодарная светилу, затопорщилась изумрудной щетинкой, а среди зелени вспыхнули золотом одуванчики, возле которых кружились детишки, собиравшие солнечные цветы в букетики, а листву отдавали матерям, как и раннюю крапиву, для похлебки.

В один из таких ярких весенних дней Валентина снарядила Павлушку с Васильком на улицу, по случаю выходного дня одела их по-праздничному, и Павлушка вывела брата за руку во двор. Васька ступал осторожно, заплетаясь в своих же ножонках. Он смешно зажмурился, поглядев на солнце, и чихнул.

— Будь здоров, Васенька, — ласково пожелала Павлушка, ведя братишку к большой раскидистой черемухе в углу двора.

Павлушка любила свой двор. И не беда, что нет подружек. Она и сама находила себе занятие: лепила пирожки песочные или, высунув язык от усердия, рисовала такие же пирожки на старых газетах, забравшись на скамейку, сколоченную милиционерами под черемухой. А то прыгала через веревку, заменявшую ей магазинную скакалку. Да разве мало дел у шестилетней девочки во дворе?

Наигравшись в песочнице, Павлушка взобралась на скамью, усадила рядом с собой братишку и завела свою любимую песню:

— «Как на горке огонь горит, как на горке огонь горит, та-ра-ра-ра-ра-ра — огонь горит, та-ра-ра-ра — огонь горит… А под горкой чекист лежит, а под горкой чекист лежит, та-ра-ра…»

Ее часто пели молодые ребята-чоновцы, когда их эскадрон проезжал мимо дома. Ермолаев тоже любил эту песню.

У Павлушки был чистый голосок, неплохой слух, видно, удалась она в деда Илью, певуна-старовера. К пению у девочки охота возникла очень рано, и эта охота помогала ей и Валентине подкормиться во время переселения в Сибирь. Они прибились к воинскому эшелону, и трёхлетняя Павлушка всю дорогу пела да плясала перед красноармейцами. А те, оторванные от семьи и дела гражданской войной, видимо, вспоминали свои семьи, детишек, и щедро одаривали маленькую артистку гостинцами. Так они ехали до самой Тюмени, где и решили осесть.

Павлушка пела, а из окон отделения милиции глядели дежурные и весело поощряли девочку:

— А ну, Панюшка, спой про бойца-комсомольца!

И Павлушка тут же затянула: «Там вдали за реко-ой догорали огни…» Другой попросил спеть про Хаз-Булата. И его заявку выполнила Павлушка. Зрители с удовольствием слушали все песни, но больше всего им, конечно, нравилась песня про чекиста, каждому, наверное, в голову приходила мысль, что вот и он так же может остаться в чистом поле, сраженный бандитской пулей. На крыльцо вышла Валентина, слушала песню, подперев кулаком щеку, потом смахнула слезинку: Егор опять в отъезде.

И только одного человека не умиляло пение девочки — Курчаткина, жившего этажом выше, как раз над отделением милиции. Каким образом он оказался со своей сожительницей, торговкой пирожками, в доме, где жили в основном семейные милиционеры, никто не знал. По происхождению, сказывали, Курчаткин дворянин, офицер царской армии, служил у Колчака. Но как начали Колчака теснить на восток, он пришел с повинной к чекистам и все честно доложил о себе, даже сообщил, где прячется небольшой отряд белогвардейцев. Повинную голову меч не сечёт, на это и рассчитывал Курчаткин, да и ранение в ногу не давало возможности служить в армии, потому его не мобилизовали в Красную Армию, но взяли подписку, что не будет вредить советской власти, и оставили в покое.