Работали они прежде в Хантах, как сказала. Но немного. Николай вздумал спорить о чем-то с начальником треста, да еще и пьяным на работу несколько раз приходил, и директор треста напрямки заявил, чтобы Николай уволился. И поехали они дальше на север, в один из леспромхозов треста. Устроились неплохо, она и в самом деле — директор клуба. Николай работает в леспромхозе экономистом. Есть квартира, заработок хороший, но что-то гнетет Павлу, не дает ей уверенности в прочном и крепком будущем.
— А чо не погостишь? — спросила Ефимовна. — Пожила бы, хоть я бы насмотрелась на тебя. — И вытерла уголком платка глаза. Она уже забыла, что накануне ходила вновь с Шуркой в горисполком, и на бумаге, что ей написали Зоя с Розой, осталось поставить две подписи, которые определяли дальнейшую судьбу девочки: жить с родными или же оказаться в детдоме. Но у Ефимовны было доброе отходчивое сердце, она уже жалела, что так чернила всюду старшую дочь, имевшую в Тавде авторитет, который в результате ее хождений по кабинетам, быстро растаял. Но не передалась ее доброта младшим дочерям.
— Некогда, мама, — ответила Павла. — Работа. А ехать долго.
И Шурка поехала с мамой. На поезде — тогда она и поняла, чем пахнет мамин костюм — поездом. Потом они ехали на пароходе, на машине, у которой колеса были чуть ли не с маму. И приехали. В большой красивый поселок среди леса. Машина остановилась возле бревенчатого дома со светлыми окнами и резными наличниками, которые едва виднелись сквозь буйные заросли черемухи в палисаднике. Из калитки на улицу вышел высокий дяденька, и мама сказала Шурке:
— Вот папа вышел нас встречать.
Папа, а это был дядя Коля, которого Шурка почти забыла, обрадовался, подхватил девочку на руки, подкинул к потолку:
— Ну, здравствуй, дочка! — и так он это сказал хорошо, что Шурка сразу поверила: дядя Коля — папа.
Шурка хохотала, дрыгала ногами от удовольствия. Она была счастлива всем своим детским существом, что и у нее теперь есть папа — красивый, веселый, белозубый. И пусть Юрка Ермолаев теперь не задается. Ее папа не хуже дяди Саши, а, может, и лучше.
Пока мама разбирала вещи, папа сказал:
— Пошли, Шурка, купаться. У нас речка — замечательная, Пневка называется.
Речка и в самом деле была замечательная, не такая, как в Тавде — неширокая, тихая, словно сонная, вся в черемуховых кустах. Но Пневка такая тихая да ласковая бывает лишь летом. А весной — беспокойная от вешних вод и сплавляемого леса. Так Шурке сказал папа.
На берегу ворочались, играя, визжали поселковые ребятишки — крепкие, как грибки-подберезовики, загорелые, исцарапанные. Пневка, как и положено ей летом, была ласковая и тихая, теплая-теплая. Она иногда лениво лизала песок на берегу, когда кто-то из ребятишек с разбегу кидался в реку, и опять надолго засыпала.
Шурка долго бултыхалась у берега в теплой, взбаламученной ребятами, воде.
— Хочешь, на тот берег сплаваем? — спросил девочку папа Коля.
Он усадил Шурку на плечи, вошел в воду и поплыл, мощно взмахивая руками, рассекая грудью воду. На другом берегу все заросло черемухой, было сумрачно и даже немного страшновато. Темные крупные гроздья, похожие на виноград, висели на ветках. И они ели-ели эту сочную спелую и сладкую черемуху, пока папа не рассмеялся:
— Ну, хватит, Шурка, лопать черемуху, а то потом из тебя все придется клещами вытаскивать.
Шурка не поняла, что именно надо будет вытаскивать, и что такое клещи, но послушно перестала есть, вяжущие язык, ягоды. Папа сломил несколько кисточек, сунул Шурке в руки: для мамы. И они поплыли обратно. Шурка сидела на папиной шее, болтала ногами в прозрачной воде, плевалась косточками от черемухи в проплывающих мимо мальков, и была счастлива, как может быть счастлив ребенок, который растет в дружной надежной семье.
Лето лениво катилось к осени. Четвертое Шуркино лето. И знаменито оно было двумя событиями. Первое — забавное, другое потом Шурка вспоминала с горечью и недоумением. А еще она с мамой и папой Колей переехала в другой поселок.
Шурке запомнилась огромная грузовая машина. Они погрузили в машину свои вещи и поехали по мрачному густому лесу. Папа — в кузове, мама с Шуркой — в кабине. Они ехали, а шофер — пожилой усатый дядька — все вздыхал, покачивал головой и приговаривал:
— И зачем вы, Павла Федоровна, уезжаете? Без вас скучно будет в поселке, хор наш развалится, а такой у нас хороший хор получился, когда вы в Пнево приехали. Жили бы да работали, разве у нас здесь плохо? Речка ласковая, ягоды-грибы растут — бери-не хочу, рыбалка знатная, охота. Константиныч, и чего ты от такой благодати уезжаешь? — крикнул он, высунувшись в окно. Смирнов ничего не ответил, наверное, не услышал слова шофера сквозь рев мотора «ЗИЛа».
Шуркина мама тоже вздыхала протяжно и тяжко, не смея признаться, что Смирнова леспромхозовское начальство переводило с глаз подальше — аж в Сеинкуль, поселок глухой и маленький, так как не мог Смирнов жить трезво, не хотел. Трезвый — замечательный человек, умный, веселый, рассказывал о местах, где бывал раньше, читал наизусть стихи Есенина. Конечно, Шурка не знала, чьи стихи читал отец, главное — хорошие были стихи, мелодичные, похожие на песни без музыки. Смирнов любил Шурку, не обижал, норовил всякий раз, возвращаясь с работы, принести девчонке подарок. Однажды притащил котенка, черного, как сажа, без единого белого волоска. Котенок был совершенно дикий, шипел на всех, царапался, а Шурку почему-то не трогал. Спал у нее в ногах или же сидел там же, сгорбившись, сверкая на всех ярко-зелеными глазищами, и шипел на каждого, кто подходил к постели девочки. Но домашняя жизнь маленькому дикарю все-таки не пришлась по душе, и котенок ушел обратно в лес.
Пьяный Смирнов был необузданный и злобный. Что-то темное и тяжелое, о чем Смирнов никогда не рассказывал Павле, таилось в его душе, и вот водка выпускала это «что-то» наружу, и Смирнов преображался. Он мог избить Павлу, и это случалось не раз, пока Шурки не было с ними. Однажды после недельного запоя с ним случился приступ белой горячки: ему повсюду мерещились черти, казалось, что лезут они со всех сторон — в окна, двери, выглядывают из печи. Смирнов упал перед Павлой, спрятал голову под полой ее кофты и запричитал, чтобы она спасла его от нечисти: «Поленька, я боюсь, боюсь, спаси меня!» — бормотал он, цепляясь за нее, когда она попыталась встать на ноги. — «Да, да, я спасу тебя, — утешала она Смирнова, — ложись на постель, накройся одеялом», — «Правда?» — спросил Смирнов доверчиво, как ребенок. И послушно лег прямо в одежде на постель, свернулся клубком под одеялом, лишь один глаз сверкал оттуда, наблюдая, как Павла по совету соседки-старушки мелом чертит крестики на окнах и двери. — «Ну вот, теперь черти к нам не проберутся и тебя не схватят», — сказала она Смирнову, так же, не раздеваясь, легла рядом, прижала его голову к груди, и он успокоился, заснул.
Появление Шурки смягчило его, он даже пить стал меньше, и все же до конца избавиться от своей пагубной привычки не мог. Это, конечно, сказывалось на его работе: в период очередного запоя Смирнов начинал опаздывать на работу, прогуливать, и когда потерявший терпение руководитель начинал его урезонивать, Смирнов презрительно кривил губы и отвечал грубостью. Но руководители любого ранга не любят заносчивости подчиненного и всегда стараются избавиться от неугодного человека. Вот почему в течение двух лет, пока работали по контракту в тресте «Ханты-Мансийсклес», Смирнова неоднократно «переталкивали» с места на место. С должности старшего экономиста треста Смирнов все ниже и ниже спускался по служебной лестнице, а он, привыкший повелевать, с трудом переносил это, и каждый перевод на новое место ввергал его в очередной запой. А Павла все терпела и терпела. Отчасти из гордости, ведь хотелось доказать родне, что избрала правильный путь, отчасти из жалости к этому безалаберному, растерявшемуся в жизни, человеку. Так они оказались, в, конце концов, в Сеинкуле, куда Смирнова назначили десятником.