День разгорается. Лавок открывается все больше. И все больше Никол смотрят из витрин, как у нас дома, в России, где и поговорка давно готова «Нет икон, как Никол», — столько их было в лучшие дни. И понемногу убеждаешь себя, что их совместная молитва однажды сама вернет нашего Николу на место. Проснутся жители утром, а он стоит (для его великой силы это и не чудо), и постамент разом забудет бесчестье, и «капитан» снова радостно поведет свой корабль навстречу любви и памяти.

Чтобы укрепиться в этой мысли, мы идем в храм поглядеть, каково там нашему Угоднику. Он стоит на южной стороне во дворе против древнего входа, видного на плане реконструкции, так что, когда бы храм был восстановлен, паломник получал бы благословение прямо при входе. Стоит чуть кривовато на небольшом мраморном кубе из местной каменоломни. А в начальные дни ссылки стоял прямо на земле. Значит, дело понемногу сдвинулось. И значит, действительно до возвращения на пьедестал недалеко. Святитель всегда умел постоять за себя и за веру.

*

Солнце уже высоко, но тень еще падает на его лицо, и в этом тоже мерещится печальный символ. Храм умыт, утренне свеж. Это тоже новость. Прежде за ним так не ухаживали. Мозаики на полу от этого радостно чисты и ярки. Фрески подсвечены. Раньше мы Евхаристию в жертвеннике едва освещали телевизионной лампочкой на камере. А теперь она вспыхивает «сама», едва вступаешь под своды, и душа, зная свою неправоту, читает во всех апостолах за Петром и Павлом идущего к Христову причастию Святителя (так искушают к этому прекрасные и такие знакомые по русской иконографии белобородые лица причастников). И чего и предположить было нельзя — в притворе стали различимы отцы Первого Вселенского собора — строгое единство сложителей Символа веры — «отцов славная красота», ясно и навсегда сказавших о богочеловечестве на месте все время пытавшегося утвердить себя человекобога.

А в правом приделе и вовсе открыты новые фрески с сюжетами жития Святителя. Работы еще не кончены, и паломникам только предстоит увидеть это чудо. Но уже и сейчас видно, какой славный был мастер, как любил он Николу — везде самого живого с молодыми глазами, детской ясностью и бесстрашием, и с почти слышной речью, такой же простой и бодрой. Как уже отлился за первые столетия в совершенную формулу этот образ — и слепой узнает! Фрески путеводитель относит к XI веку, когда автор еще не знал прекрасного Акафиста Святителю, составленного уже в XIV веке константинопольским патриархом Исидором. Но как уже виден здесь «светильник всесветлый и вселюбимый»! И «образ кротости духовной», который «яко по воздуху легкими благодатными крылами навык сущих в бедах предваряти». Эти крылья читаются во взгляде и жесте, в самом ритме фресок, в непрерывном полете и вездесущести Святителя. А по молодым горячим глазам легко увидеть, что кротость кротостью, но как до стояния за веру дойдет, то тут может и затрещина оказаться хорошим вразумляющим и вполне духовным аргументом, потому что и противник не прост. Так что и в акафисте эта энергия явлена без смущения — «радуйся Ария взбесившегося от Собора святых отгнавый». И уже лучше понимаешь и сплоченность отцов в притворе, может быть, той же руки — тут война за человека и Бога, за спасение Духа в его правильной полноте.

И все ходишь, кружишь, не в силах уйти — по двору с лесом сложенных «в уголок» колонн (мраморную часовню хватило бы «срубить»), по храму, поешь само излетающее «правило веры и образ кротости, воздержания учителю». И не хочется на улицу, где это «воздержание» попирается так победно. И так понимаешь отца Валентина с истока Волги, который в первый наш приезд просился остаться здесь на ночь и молился тут один о России, о нас, грешных, о своем малом волжском храме на острове Божье Дело.

Опять дивишься высоте «культурного слоя» вокруг храма — под самую кровлю. Век за веком «культура» погребает под собой христианство, несет пыль и прах столетий. И опять по осыпи великих камней Месопотамии, Греции, Византии, которые засевают здесь поля и долины, убеждаешься, что пыль — это только прошедшее время, уносящее в забвение недостроенную Вавилонскую башню, Артемиду Эфесскую, цирки и театры, отчего под порывом несущего эту пыль ветра так болят, будто забитые слезами, глаза.

Время и с христианством хотело бы сделать то же и во многом на этой земле успело, что мы видели и еще увидим в бедных останках наших храмов, но только не зря русским человеком сказано, что «церковь не в бревнах (хотя бы и мраморных), а в ребрах». И вот она стоит — церковь Святителя Николая! И река Мирос, заносившая ее век за веком, сама пересохла до голого дна, акрополь выветрился до чуть читаемых границ, барельефы гробниц выточились ветром до плоского рисунка, сменились народы и культуры вокруг, а она, потеряв главную святыню — гробницу Святителя, — стоит в царственной красоте и все собирает народы.

Идут по России крестные ходы к его храмам и явленным иконам, съезжаются в Бари по весне паломники — поклониться мощам, унесенным отсюда 920 лет назад. И если не ожесточаться первым душевным движением, то разве за одними сувенирами приезжает в Миры православный человек и увозит отсюда Николу в Россию, Болгарию, Сербию? Нет, как ни горько видеть обезображенную площадь, а Фонд «Синергия», установивший здесь семь лет назад памятник Святителю, свое благое дело сделал. И если договорить до конца, то и лавочники, переменившие в товарах расписную тыкву на образ, незаметно стронули что-то в своей душе. И я опять с улыбкой вспоминаю притчу Милорада Павича о строителе мечети Сулеймание, о ее архитекторе, который так долго смотрел на константинопольскую Софию, пока сооружал свою соревнующуюся с нею мечеть, что однажды проснулся христианином.

Не потому ли, когда я выхожу из собора и оборачиваюсь, мне кажется, что Святитель улыбается, провожая нас в порт Андрияке, который навсегда прописался теперь в его «Житии».

Живые цветы и мертвые камни

Здесь он останавливал египетские суда с хлебом, чтобы спасти Ликию от голода. И верно, хлеб сгружался вот в этот увенчанный портретами Адриана и его жены Сабины гранариум, высящийся над портом два тысячелетия, неподвластный в своей тяжести ни морским ветрам, ни землетрясениям. Как неподвластны им оказались и вынутые прямо из скалы и мощно и державно дочерченные из камня цистерны для хранения драгоценной дождевой воды под торговой площадью — тоже теперь вечной Плакомой. Здесь Святитель успокаивал слишком решительных солдат, идущих из Константинополя во Фригию усмирять мятеж и по-солдатски бесцеремонно отнимающих провизию у мирных ликийцев. Отсюда летел спасать от смерти оболганных богатыми чиновниками Евдоксием и Симонидом невинных людей. Имена лжецов, к чести справедливой истории, сбереглись в назидание другим поколениям доносчиков и лжецов.

На одной из русских житийных икон Святитель летит к месту казни на тут же кем-то предложенной лошади, и епитрахиль развевается по ветру, не поспевая за его страдающим сердцем. И как чудно говорит «Житие»: «Восполнив бессилие старости сердечным пылом, он скоро достиг места казни». Вряд ли, конечно, на лошади — это уж русский изограф, возгоревшись душой, помогал Святителю поскорее остановить несправедливость и голой рукой, как в сотнях других икон, удержать меч.

Плакома затянулась травой и кустами, и только горят всегда поражающие на этой земле алые, как молодая кровь, цветы, как горели они для нас в Пергаме в мае, в Сардах в декабре и вот сейчас в феврале, словно они цветут всегда. Я вспоминаю чудесную метафору отца Валентина, когда он на месте первой проповеди апостола Павла в Антиохии Писидийской клал руку на последние уходящие в землю камни его храма и говорил: «Вот этот камень Петр, а этот Павел, а этот Андрей Первозванный, а вот эти, помельче, — другие апостолы от семидесяти, а совсем крошечные — это просто поколения христиан и мы с вами, которые вместе и есть Церковь». И тут, глядя на эти кровавые капли цветов под солнцем на земле, давшей сонм мучеников и свидетелей веры, я думаю, что такие цветы надо заслужить. И что они тоже и здесь, и в Пергаме, и в Фиатире, и в Каппадокии помнят свое имя: один цветок — ликийский мученик Крискент, другой — пергамский страстотерпец Антипа, третий — филадельфийский Германик… А эта пылающая поляна — двадцать тысяч никомедийцев, сожженных в храме при Диоклетиане, при котором страдал и Святитель Николай.