Жалко, графики наши тесны и здесь нельзя провести ночь. Боязно и представить, как обнимает эти остывающие к ночи камни тьма и возгораются звезды, перемигиваясь с огоньками сел внизу, пока не потеряешь границы неба и земли и не почувствуешь себя малой пылинкой мира, потерянной в вечности, и не онемеешь от внезапно стеснившего сердце впервые понятого слова «бесконечность».

*

Чтобы спускаться, храбрости оказалось надо побольше, но шоферы собранно спокойны. Да и самый страшный серпантин все-таки недолог, и скоро автобус выкатывается на простор и только по тому, как закладывает уши и надо постоянно сглатывать, узнаешь, на какую высоту мы забрались. А на полдороге еще один привет от Теодора Моммзена. Историк напоминает об императорском обыкновении отмечать царствование городами своего имени и говорит, что едва вступивший на престол за Августом Клавдий поторопился построить свой Клавдиополь, обременив его функцией защиты от горских грабителей, которые зорили благословенное Приморье.

От этого Клавдиополя, который теперь зовется Мут, осталась малая часть крепости с высящейся над городом слоноподобной башней, конечно, занятой туристическими службами и «общепитом», да имя в путеводителях. Тут бы очень пригодилась хоть школьная латынь, что-нибудь общеизвестное вроде sic transit gloria mundi, звоном и мерой так мало похожая на тусклый перевод «так проходит слава мирская». Империи надо оплакивать латынью.

Но городку внизу, кажется, до этих печалей нет никакого дела. Нынешний Мут вполне современен и мало озабочен своим звонким прошедшим, раня русское сердце только тем, как он муравьино деятелен, хлопотлив и как-то всеобще занят. Сверху кажется, что он весь едет, бежит, торопится, стучит, гудит, что-то забивает, сваливает, поднимает, катит, и всяк человек в нем при деле. Чувство это ныне невольно бездеятельному, лишенному работы русскому человеку так отвычно, что на минуту забываешь о древности, восхищаясь горячей силой жизни и торопя время, когда эта жизнь наполнит и города твоего Отечества.

Часть V

Возвращение памяти

Урожай забвения

Перед новой поездкой взглянешь на карту Малой Азии времен ее римской славы и улыбнешься похожести имперских повадок. Вспомните недавнюю нашу географию: Ленинград, Сталинград, Ворошиловград, Свердловск, Брежнев — идея коммунистическая, подобно враждебной ей монархической, торопилась прописаться в вечности. Вот и тут — Траянополь, Тибериополь, Клавдиополь, Помейополь, большие и малые Кесарии и Неокесарии, которым не хватало имен собственных. Нам предстоял путь в Диокесарию, ставшую поселком Узунджабурч. Опять автобус карабкался вверх, по пустынной и бедной земле, хотя вчерашняя дорога от нынешней пролегала не более чем километрах в тридцати. Деревни поражали кричащей нищетой. Каждый клочок пахоты приходилось вырывать у камня. Да и землей это назвать было нельзя: мелкие красные камешки окружены крупными — вот вам огород и ограда. Участки немногим превосходили одеяла, но меня еще в прошлом году потрясло в Селевкии-Пиерии, как пшеница росла из голого камня и была сильна и вполне, по русской присказке, «колосиста-ядрениста — зерно в ведро, колос в бревно». Так что и тут воевать, вероятно, стоило, и эта красная «арена» вознаграждала Адама за волю и любовь.

Копошились куры, взлаивали безродные собачонки, нет-нет да и краснел или жался к дому малый виноградник. Одни вездесущие козы с ушами спаниелей, ухватив «руками» кусты, рвали даже на взгляд колючие листья. Попалась у одного из домов и корова, но показалась так неуместна среди камня, где травинки не сыщешь, что поневоле подумалось: не примерещилась ли она затосковавшему деревенскому сердцу. Но мелькающие на улицах женщины в своих необъятных шароварах были спокойны и не видели бедности, уверенные в справедливости Аллаха, определившего им это место. Эти шаровары и низко повязанные платки делали их одинаково коренастыми и некрасивыми, и поневоле думалось, куда деваются стройные пери, мелькающие на городских, да и сельских улицах, о которых Соломон в «Песни Песней» с изумлением вопрошал: «Кто эта, блистающая, как заря, прекрасная, как луна, светлая, как солнце?..»

Да ведь и у нас по деревням посмотреть — то же самое увидишь: куда деваются прелестные девочки, украшающие летние сельские улицы свежестью лиц, легконогой стремительностью, горячим нетерпением взгляда? Тяжелая жизнь скоро «вытирает» человеческое лицо и надсаживает тело. А здесь женщины еще и много рожают, и дети по деревням взлетают из-под автобуса, как воробьи.

Кончатся же деревни — пойдут сходиться к дороге надгробия киликийской древности, фрагменты порталов, упругие дуги высоких арок, абсиды затонувших в пучине времен храмов. Спросишь гида, что за развалины, а он только рукой махнет: здесь этого добра на столетия. И это почему-то опечалит. Подлинно, Либитина — древнеримская богиня смерти и погребения — собирала здесь пышный урожай.

Мы так много говорим об общей культуре, убеждаем сами себя, что каменная, словесная, живописная молитва и славословие, она дитя благодарности Богу. А вот уходят в землю километры великих развалин, затягивается пылью и травой история хеттской, персидской, эллинской, римской цивилизаций, и некому не то что прочитать, даже смахнуть пыль с этой «книги» и до времени поставить ее «на полку». Человечество по-прежнему не осознает себя семьей, где каждый ребенок родной. Осознало бы, так, верно, побудило бы Турцию не к созданию военных баз, не к погоне за тяжелым вооружением и ухватистым рынком на полсвета, а накормило, одело и даже вооружило бы ее, только бы она вернула миру принадлежащие ему сокровища трех цивилизаций. Взять-то их она на исторических дорогах взяла, только вот освоить богатства не в силах.

Страна пятисот великих городов, как ее звали в древности, стала бы археологической державой, стягивающей лучшие мировые силы и на них строящей свою экономику. И державой паломнической. Культура умирает от невнимания к ней больше, чем от прямого уничтожения. Археология в союзе с паломничеством способствовала бы вызволению памяти и красоты из стремящегося поглотить эту культуру забвения. А с красотой — вызволению и очищению начал веры, строившей и возвышающей человечество, ибо и вера, как старые камни, осыпаясь, оставляет на месте целого все больше зияний, которые затягиваются суевериями и новыми ересями.

*

Руины выветривались, становились неотличимыми от мертвого камня, возвращались в плоть земли, как возвращается в нее человек. Прекрасные «декорации» скал и страшных каньонов делали эту смерть величавой, так что мы даже пропустили то мгновение, когда в эту оперную вечность старой земли вошли издали торжественные и мрачные силуэты эллинского храма Зевса и мощной римской башни. По дороге к ней проскочили мимо «правления» (более высокие определения к этой местной администрации не подходили), где сидели на ступеньках и за столами, играя в карты и попивая чай, как у нас где-нибудь в Дербенте на городском годекане, вероятно, все мужчины поселка. Перед «правлением» теснился небольшой сад скульптуры, свезенной с окрестностей. Она стояла на земле и казалась слишком нагой и не очень уместной в чужой среде. Жители дружно проводили нас взглядами и потянулись вслед за нами к старому римскому театру, понемногу растаскиваемому на ограды виноградников, на сараи и хлева. И пока мы рассаживались для общей фотографии, встали на верхних ступенях, по-детски радуясь новым людям и дивясь неслыханной тут русской речи.

Была поздняя осень, и снова эти скоро выстывающие горы. Мы казались легкомысленными в своих беспечных и неподходящих одеждах, и они дружно манили нас стаканами с чаем. А дети глядели прямо и самозабвенно, боясь пропустить каждое движение. Ограды садов были составлены из роскошных баз и капителей, из фризов и архитравов, поставленных, как хватило сил, и затянутых сорной травой и кустарником. Виноград норовил обвить латынь и узорочье камня и одухотворить это домашнее варварство. И все-таки на сердце лежала тяжесть от этой душевной простоты обращения с великой историей.