Изменить стиль страницы

Добрынин, Ваплахов и другие, стоявшие на трибуне, радостно махали руками проходившим мимо демонстрантам и так же широко и радостно улыбались, встречаясь взглядами со знакомыми и незнакомыми краснореченцами.

Потом прошла колонна пионеров. Оркестр на время замолк, и сотни ребячьих голосов запели: «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы пионеры — дети рабочих…» Добрынин смотрел на этих мальчуганов и девчонок и завидовал им от всего сердца.

У него не было такого счастливого детства. Мальчишкой он пай коров у местного помещика. Пасс рассвета А до позднего вечера и, если б не революция, пас бы их и сейчас.

За колонной пионеров следовала октябрятская колонна. Впереди шагали юные барабанщики, выдавая звонкую дробь. Над колонной колыхались надувные шарики, красноармейцы, рабочие и матросы.

Добрынин, увидев надувные резиновые фигуры, обернулся к Дмитрию Ваплахову. Улыбка озаряла его лицо. Он думал о Сарске, о том, сколько сил они с урку-емцем отдали фабрике надувной резины! И вот теперь они видели очевидную пользу своего недавнего труда.

Ваплахов тоже обернулся к Добрынину. Их глаза и улыбки встретились. И столько всего возникло в этом прогретом солнцем майском воздухе, столько всего возникло между ними, двумя старыми друзьями, что каждый из них, вдохнув полные легкие, ничего сказать не мог — ведь не выговоришь на одном дыхании все чувства, копившиеся в душе долгие годы, начиная с их знакомства на дальнем, полном опасностей. Севере! И если б не это знакомство — не увидел бы Добрынин нынешний Первомай.

Обняли друг друга Добрынин и Ваплахов под недоумевающими взглядами ничего не знающих ответственных работников и военных командиров города Красноре-ченска.

А октябрята остановились перед почетной трибуной, повернулись лицом к красному полотнищу с портретом Ленина, развевающемуся за спинами стоявших на трибуне людей.

Зазвенела на площади октябрятская речевка, и вдруг, словно внезапно оторвавшись, одновременно взлетели над трибуной надувные шарики, а вместе с ними и надувные красноармейцы; рабочие и матросы. Взлетели высоко, выше крыш трехэтажных домов. И все поднимались и поднимались под самый небосвод, пока не подхватил их там ветер, пока не закрутил он их, не разбросал по всему городскому небу.

И смотрели вверх, следя за ними, десятки и сотни глаз — и детских, и взрослых. И оба генерала, прикрывая ладонью глаза от солнца, смотрели вверх, и один из полковников, приставив к глазам бинокль, и два народных контролера, для которых все эти взлетевшие в небо надувные изделия значили гораздо больше, чем для других.

* * *

Несколько дней спустя от прямого попадания молнии загорелся и до тла выгорел заводской детский сад. Случилось это ночью, а уже рано утром, около пяти часов, Добрынина и Ваплахова срочно вызвали в горком.

Все те, кто, улыбаясь и махая руками, стояли недавно на почетной трибуне, сидели теперь за длинным полированным столом, зевая и потягиваясь. Вопрос был серьезный, и решить его надо было быстро, до начала рабочего дня. Собравшиеся соображали с трудом.

— Учтите, — сказал секретарь горкома, — пока не решим, куда девать детей на время постройки нового сада, отсюда не выйдем!

К семи утра заседание окончилось. Решено было разрешить работницам брать детей с собой на работу. На спиртозаводе для этого решили отвести один угол в ленинской комнате и приставить туда в качестве воспитательницы одну из молодых работниц завода. С детьми военных проблем не было — уже ночью солдаты начали ставить на территории части палатки, а один сержант вызвался временно присматривать за детьми офицеров и прапорщиков. Оставались неустроенными дети работников торговли и обслуживания, но они и так чаще бывали на работе у своих родителей, чем в детсаду.

Не выспавшись, Добрынин и Ваплахов пришли на завод и очень скоро поняли, что в ближайшее время им придется работать с двойной отдачей.

Уже с самого утра, как только все дети были собраны в ленинской комнате, примыкавшей к главному цеху, дисциплина на заводе не просто упала, а рухнула. Работницы каждые полчаса пытались на пять минут бросить свои рабочие места, чтобы сбегать в главный цех и заглянуть в ленкомнату, проверить, как там их сын или дочка.

Перед обедом директор Лимонов, вызвав народных контролеров, приказал им запретить всякие хождения в цехах и всех нарушителей дисциплины брать на заметку для дальнейших наказаний.

Добрынин стал на одном входе в главный цех, Ваплахов — на втором. Женщины плакали, умоляли их впустить посмотреть на свое чадо. И хоть трудно было контролерам терпеть женские слезы, но стояли они твердо и никого не впускали.

Главный цех отличался огромными размерами. В нем поднимались на пятиметровую высоту стальные чаны, заполненные еще не перелитым в цистерны спиртом. Десятки мостков, лестниц и подвесных переходов сплетались под потолком в черную металлическую паутину, по которой то и дело сновали люди в черных комбинезонах, останавливаясь у вентилей и показателей давления протянутых параллельно мосткам труб.

Время медленно подтянулось к вечеру, и когда ровно в пять Добрынин и Ваплахов отошли от дверей, в главный цех хлынул поток мам, спешивших первыми добежать до ленкомнаты, чтобы, забрав своих детей, отправиться домой.

Вечером народные контролеры варили вермишель и говорили о жизни. Оба были уставшие, хотя усталость эта не была физической. Усталость была нервного характера.

— Ты свою фотографию служебной жене послал? — спрашивал Ваплахов.

— Нет, — отвечал Добрынин.

— А почему?

На этот вопрос Павел Добрынин ответить не мог. Не знал он: почему не послал Марии Игнатьевне свою фотографию. Было в их с Марьей Игнатьевной отношениях что-то странное, что-то ставившее его служебную жену как бы главнее и важнее его. Но кроме этого смутные мысли возникали в голове народного контролера, когда думал он о своем служебном сыне Григории, да и вот еще об упомянутой в письме товарища Тверина «младшенькой Маше». «Как же это может быть, — думал Добрынин, — чтобы мои дети рождались без моего участия?» Однако после этих сомнений приходили мысли о порядке, не о том порядке, который можно навести в комнате или на кухне, а о заведенном порядке. И вспоминал тогда Добрынин, что и о рождении Григория сообщили ему радиограммой из Кремля-а значит наверняка знали они, что это его сын. И вот о «младшенькой Маше» сам Тверин написал, а значит и сомнений не должно возникать у него, Добрынина. Ведь сомневаться — значило не верить товарищу Тверину, а это все равно, что Родину предать. Так думал Добрынин.

Дмитрий Ваплахов, видя, что товарищ окунулся с головой в мыслительный процесс, больше вопросов не задавал.

Вскоре вермишель сварилась, и народные контролеры сели ужинать.

Следующий рабочий день начался так же, как и предыдущий. Снова прибегали работницы, снова слезливо упрашивали контролеров впустить их на минутку: кто-то хотел сыночку конфетку отнести, кто-то беспокоился о своей дочурке.

Добрынин стоял на дверях непоколебимо. Стоял и думал о том, что отцы этих детей намного тверже и дисциплинированней — ведь ни один из них не пытался проникнуть в ленкомнату.

Ваплахов стоял на вторых дверях, думал о Тане Селивановой. Вдруг услышал он откуда-то сверху детский смех. Задрал голову, посмотрел на раскинувшиеся под потолком подвесные переходы и вдруг увидел, как промелькнула там, на высоте, детская фигурка.

— Э-э-эй! — крикнул Ваплахов, желая привлечь внимание кого-нибудь из находившихся наверху рабочих, но крик его долетел до высокого потолка, раздробился на гулкое эхо и затих. И никто не посмотрел оттуда вниз, никто не побежал вниз по лестницам.

«Неужели там никого нет?» — подумал урку-емец.

Он понимал, что нельзя просто так оставить свои пост, но в то же время все большее волнение охватывало его, когда думал он об этом ребенке, гуляющем там, куда даже сам Ваплахов ни разу из-за боязни высоты не поднимался.

И тут в тишине главного цеха раздался звонкий, как бьющееся стекло, детский крик.