Изменить стиль страницы

По обеим сторонам дороги в священную рощу Академа, по которой обычно прогуливались афиняне, возвышались каменные стелы в честь павших героев, а в самой Академии, между старыми маслинами и вязами, тут и там стояли каменные жертвенники и статуи муз, Геракла, Эрота, Гефеста и Прометея. Когда-то здесь был старинный гимнасий для незаконных детей, где занимался атлетикой будущий спаситель Эллады Фемистокл. В тени тополей, на берегу тихой и мелководной, реки Кефис, пересыхающей в самые жаркие месяцы, любили проводить время афинские мудрецы, бегущие от суеты и напряженности раздираемого распрями города. Здесь они могли спокойно побеседовать о зле и добре, о природе добродетели и пользе просвещения, обо всем том, до чего не было дела большинству их сограждан, занятых делами более прозаичными. Обо всем том, о чем часами беседовали Еврипид и его друг Протагор, пока тот не покинул Афины, осмеянный Эвполидом в его комедии «Параситы». В этой комедии, страшно понравившейся афинянам, толпа вечно голодных нахлебников — философов, артистов и поэтов — осаждает дом богача Каллия, стараясь беззастенчивой лестью и шутовством раздобыть себе обед. И первый среди этих бездельников, живущих за счет богатых покровителей, — Протагор, самый голодный и бесцеремонный из всех, утверждающий, что парасит должен быть находчив и остроумен, иначе его выставят за дверь. Да, в глазах многих и многих великий софист, провозгласивший мерой всех вещей человека, был всего лишь нахальным бездельником, равно как и все подобные ему лжемудрецы, которые своей бесконечной болтовней о всяких ненужных вещах прикрывали, по мнению своих соотечественников, свое нежелание и неспособность к делам, действительно полезным и необходимым для общества…

С горьким чувством глубокого одиночества встречал сын Мнесарха свою старость: с женой Хирилой он к этому времени развелся, друзей у него почти не осталось, собственные дети плохо понимали его, силы были уже не те и будущее не сулило ничего обнадеживающего. Далеко ушло то невозвратное время, когда с пренебрежением молодости, которой все кажется, что ее-то уж минует чаша сия, он свысока посмеивался над стариками — они, мол, «часто смерти просят, а стоит ей приблизиться, никто уж умирать не хочет», над теми, что «питаньем, и кутаньем, и всяким чародейством продлить стремятся жизнь, борясь с теченьем времени». Теперь он сам превращался в такого старика, которому, «словно Этны тяжелые скалы, долу голову старую клонят», и не было, в сущности, никого, кто хотел бы и мог облегчить и скрасить позднюю осень его неспокойной жизни. Как вообще это свойственно людям мыслящим, привыкшим безжалостно анализировать не только то, что творится вокруг, но и каждый свой собственный день, Еврипид все чаще испытывал глубокое неудовлетворение прожитой жизнью, сознавая, что век его близится к концу, а то, что он хотел понять для себя и объяснить потом другим, не только что не объяснено, по даже не понято до конца. Он с горечью признавался себе, что наделал немало ошибок и никогда не был счастлив:

Увы! Зачем нам, смертным, стать нельзя
Вновь юными и стариться вторично!
Коль что-нибудь бывает худо в доме,
Устроим все по-новому, подумав,
Иначе в жизни. Если бы давалась
Нам два раза и молодость и старость,
Могли бы мы ошибки жизни первой
Исправить…

Однако «слепые надежды», те самые, которыми наделил некогда людей богоборец Прометей, все никак не хотели оставить стареющего поэта, тяжелые дни проходили, и Еврипиду снова казалось, что ему все-таки удастся достичь взаимопонимания с соотечественниками и даже, может быть, личного счастья. Где-то в эти годы он женится второй раз на женщине гораздо моложе его, и эта новая иллюзия любви воскрешает на время романтическую струю в его поэзии; иллюзия любви нежной и умиротворенной, как поздняя осень в окрестностях Афин, когда бурые старые холмы тихо дремлют под уставшим за долгое жаркое лето солнцем и свернувшиеся коричневые листья шуршат под ногами. Позади все бури, все грозы изнемогшего в разочарованиях сердца, все нетерпение страстей, и остались тихая радость близости и невысказанное даже себе самому стремление избежать одиночества…

В 421 году был заключен так называемый Никиев мир (подписать его было поручено стратегу Никию) на пятьдесят лет и состоялся обмен пленными, так как после кровопролитного сражения под Амфиполем благоразумие, казалось, одержало верх и в Спарте и в Афинах. Конечно, наивным было бы надеяться действительно на целых полвека мира, однако думать об этом как-то не хотелось, и сторонники прекращения войны торжествовали победу. Этой великой радостью была пронизана комедия «Мир», поставленная Аристофаном на Городских Дионисиях 421 года вместе с «Земляками» Левкона и «Параситами» Эвполида (получившего первую награду). Эта новая комедия Аристофана тут же напомнила афинянам еврипидовского «Беллерофонта», герой которого пытался взлететь на небо на крылатом коне Пегасе, стремясь проникнуть в чертоги олимпийцев. Здесь же на небо вознамерился взлететь земледелец Тригей, «виноградарь… не чинодрал, не сплетник и не кляузник», разоренный войной. Он решает раздобыть во что бы то ни стало Мир, вернуть на землю богиню Ирену и выкармливает огромного навозного жука, чтобы подняться на нем к самому престолу Зевса, «чтобы спросить, что делать затевает он с народом всем Эллады злополучнейшим».

Однако Тригея встречает один лишь Гермес, оставленный сторожить барахлишко олимпийцев, в то время как сами они удалились «в мирозданья щель глубинную», чтобы не видеть бесконечных свар и не слышать бесконечных жалоб людей. Вместо себя они оставили Раздор, «чудовищного демона», который низверг богиню мира в страшную пещеру и правит теперь на земле. Стремясь освободить прекрасную богиню, Тригей предлагает всем поселянам собраться вместе и вытащить ее из пещеры. И вот земледельцы со всех сторон Греции — беотийцы, мегаряне, афиняне и другие — все вместе освобождают прекрасную Ирену, чтобы опять можно было спокойно жить и грудиться, «вернуться поскорей на хутор и перекопать лопатой залежалый чернозем», а после долгого жаркого лета, омытого праведным потом, «жатва, угощенье, Дионисии, Софокла песни, флейты, соловьиный свист» и «стишонки Еврипида» (не унимался беспощадный комедиограф).

Совершив свой подвиг, Тригей возвращается на землю (а его жук остается на небе, возить в случае чего олимпийцев), прихватив с собой двух пригожих девчонок, Жатву и Ярмарку, первую для себя самого, а вторую — отвести в Народное собрание, где от желающих заполучить ее не будет отбоя. И вот опять Тригей дома, так и горит поработать всласть на своем клочке земли, поесть хорошенько и поспать с красоткою Жатвой:

«Оры милые», — пою я,
И настоечку хлебаю,
И за лето становлюсь
Жирен, гладок и лоснист.

Для великого комедиографа только крестьяне, трудом своих рук из века в век возрождавшие к жизни кормилицу-землю, были истинным народом Аттики, а не афинская чернь без определенных занятий и средств к существованию, заполнявшая скамьи театра Диониса: «Народ непутевый толпится у сцены. Здесь воришек не счесть. Так и шарят, чего б утащить или чем поживиться!» И он воспевал вдохновенно «сокровища все, что война отняла», — великое счастье работать на своем поле, подрезать и окапывать лозы, запасать на зиму орехи, а в ненастную погоду, когда закончен сев, пригубить с соседом домашнего винца, вспоминая события минувшей страды и обсуждая виды на будущий урожай. Со всей мощью своего неповторимого гения, со всей страстью стремящейся остановить навсегда уходящую патриархальность души Аристофан отрицал всех политиков и демагогов, потревожив бесцеремонными насмешками даже тень великого Перикла и откровенно радуясь гибели Клеона («того кожевника, что ворошил Элладу всю»), рисуя отрадную, но — увы! — утопическую картину всеобщего мира и благоденствия: