Мы уже видели, — в конце восьмидесятых годов и Чехов оказался захвачен этим поветрием. Теперь начался радикальный пересмотр подобного подхода к нравственным проблемам, пересмотр в сторону взглядов шестидесятников, в сторону внимательного анализа "форм жизни" и их влияния на человека. Надо ли говорить, что обращение к диалектике взаимовлияния человека и окружающей его социальной среды открывало перед художником воистину безграничные возможности творческих поисков и свершений. Нет сомнения также, что пересмотр идей "самодовлеющей моральной личности" был прямым отражением начинавшегося в стране оживления общественной жизни и одновременно одним из симптомов этого оживления, таким же примечательным, как и те студенческие волнения, о которых Чехов писал перед отъездом на каторжный остров.
"Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни…"
Михаил Павлович и Евгения Яковлевна встретили Чехова по пути в Москву — в Туле. "Когда мы подъехали к Туле, — рассказывает Михаил Павлович, — скорый поезд, на котором ехал Антон, уже прибыл с юга, и брат обедал на вокзале в обществе мичмана Глинки, возвращавшегося с Дальнего Востока в Петербург, и какого-то странного с виду человека… с плоским широким лицом и с узенькими косыми глазками. Это был главный священник острова Сахалина, иеромонах Ираклий, бурят, приехавший вместе с Чеховым и Глинкой в Россию… Антон Павлович и Глинка привезли с собою из Индии по комнатному зверьку мангусу, и, когда они обедали, эти мангусы становились на задние лапки и заглядывали к ним в тарелки. Этот сахалинский иеромонах… эти мангусы казались настолько диковинными, что вокруг обедавших собралась целая толпа и смотрела на них, разинув рты".
Мангус был самым забавным заморским приобретением Чехова. Эти зверьки на родине являются лучшими истребителями змей, и как-то на даче, когда в траве была замечена большая змея, мангус показал Чеховым свое врожденное искусство. Там же на даче однажды он исчез. Все решили, что зверек погиб, но он уцелел. Чехов по этому поводу писал Суворину: "Мангус нашелся. Охотник с собаками нашел его по сю сторону Оки… в каменоломне; если бы не щель в каменоломне, то собаки растерзали бы мангуса. Блуждал он по лесам 18 дней. Несмотря на ужасные для него климатические условия, он стал жирным — таково действие свободы. Да, сударь, свобода великая штука".
Это был очень забавный, ласковый зверек, однако настолько любопытный и непоседливый, что хлопот и забот с ним было, пожалуй, не меньше, чем радостей. "В комнатах, — рассказывает Мария Павловна, — всегда царил беспорядок, все было разбросано, земля из цветов почти каждый день выгребалась, посуда билась, все завязанное и завернутое разворачивалось и разрывалось… Решено было отдать его Московскому зоологическому саду, в котором, кстати, не было экземпляра такого зверька. Я сама отвезла туда нашего милого мангусика и сдала администрации. Потом в свободное время я ездила в зоологический сад и навещала зверька. Разговаривая с ним, наклонишь к нему голову, и он непременно опять вынет из волос гребенки и шпильки и растреплет всю прическу…"
За время отсутствия Чехова семья перебралась в Москве на новую квартиру. Это был небольшой двухэтажный флигелек на Малой Дмитровке, в доме Фирганг. Тут и обосновался Антон Павлович. 10 декабря 1890 года он пишет Лейкину: "Живу я теперь на Малой Дмитровке; улица хорошая, дом — особнячок, два этажа. Пока не скучно, но скука уже заглядывает ко мне в окно и грозит пальцем. Буду усиленно работать, но ведь единою работою не может быть сыт человек". Переход от неимоверного физического и нравственного напряжения к тихой, размеренной жизни в московском особнячке давался писателю трудно. Чехов расхворался. Видимо, это было обострение туберкулезного процесса, но Антон Павлович находил, что это простуда. Потом стало беспокоить сердце. "Странная история, — пишет он 24 декабря. — Пока ехал на Сахалин и обратно, чувствовал себя здоровым вполне, теперь же дома происходит во мне черт знает что. Голова побаливает, лень во всем теле, скорая утомляемость, равнодушие, а главное — перебои сердца. Каждую минуту сердце останавливается на несколько секунд и нестучит".
Чехов много работает. Заканчивает и отсылает "Гусева", начинает повесть "Дуэль", разбирает сахалинские материалы, хлопочет о помощи сахалинским школам — раздобывает школьные программы и книги. Однако все это не снимает тоскливого состояния, и работа, видимо, не очень ладится. Рвется в Петербург, но поездке мешает плохое состояние здоровья. В начале 1891 года Антон Павлович рассказывает: "Праздники я провел безобразно. Во-первых, были перебои; во-вторых, брат Иван приехал погостить и, бедняга, заболел тифом; в-третьих, после сахалинских трудов и тропиков моя московская жизнь кажется мне теперь до такой степени мещанскою и скучною, что я готов кусаться; в-четвертых, работа ради куска хлеба мешает мне заниматься Сахалином; в-пятых, надоедают знакомые. И т. д.".
Наконец 7 января 1891 года Чехов вырывается в Петербург, но и там, в отличие от предшествующих поездок, чувствует себя неважно.
"Я утомлен, как балерина после пяти действий и восьми картин, — пишет он Марии Павловне 14 января. — Обеды, письма, на которые лень отвечать, разговоры и всякая чепуха. Сейчас надо ехать обедать на Васильевский остров, а мне скучно, и надо работать. Поживу еще три дня, посмотрю, если балет будет продолжаться, то уеду домой или к Ивану…
Меня окружает густая атмосфера злого чувства, крайне неопределенного и для меня непонятного. Меня кормят обедами, поют мне пошлые дифирамбы и в то же время готовы меня съесть. За что? Черт их знает. Если бы я застрелился, то доставил бы этим большое удовольствие девяти десятым своих друзей и почитателей. И как мелко выражают свое мелкое чувство! Буренин ругает меня в фельетоне, хотя нигде не принято ругать в газетах своих же сотрудников… Щеглов рассказывает все ходящие про меня сплетни и т. д. Все это ужасно глупо и скучно. Не люди, а какая-то плесень".
Не в первый раз приходилось Антону Павловичу сталкиваться с этой атмосферой неприязни и двуличия. Среди его знакомых было немало людишек, которые привыкли мерить его на свой аршин, видеть в нем лишь вчерашнего собрата по поденной газетной работе и этакого веселого, компанейского малого. Чем быстрее рос общественный авторитет писателя, тем сильнее обуревало их по этому поводу чувство даже не зависти, а недоумения и раздражения, наконец — негодования. Так рождались всякие и всяческие сплетни, которые должны были, по мысли авторов этих небылиц, развенчать "дутый авторитет" этого, как они теперь были убеждены, "ловкого карьериста" и "выскочки". Мещанин от литературы ничем не отличается от своего собрата обывателя, он с не меньшим остервенением стремится пригнуть до своего уровня все, что возвышается над его убогим горизонтом.
Были, к сожалению, и такие "приятели", которые понимали масштабы чеховского дарования, на себе испытали чарующее обаяние его личности, но этого-то и не могли ему простить. 24 июля 1890 года, когда Антон Павлович был на Сахалине, беллетрист В. А. Тихонов писал в своем дневнике: "Какая могучая, чисто стихийная сила — Антон Чехов… Вот он теперь уехал на Сахалин и пишет с дороги свои корреспонденции, прочтешь, и легче станет: не оскудели мы, есть у нас талант, сделавший честь всякой бы эпохе… А сколько завистников у него между литераторами завелось: Альбов, Шеллер, Голицын, да мало ли! И не видят они, что этим только себя роняют. А некоторые из них, например мой брат, мне просто ненавистен за эту зависть и вечное хуление имени Чехова… Но кто мне всех противнее в этом отношении, так это И. Л. Леонтьев (Щеглов): ведь в самой преданной дружбе перед Чеховым рассыпался, а теперь шипеть из-за угла начал. Бесстыдник! И чему завидует-то — успехам Чехова как драматурга, а ведь сам, будучи очень талантливым беллетристом, прекрасный драматург, так нет, вот зачем другие успех имеют".