Изменить стиль страницы

Как видим, сфере служебных и общественных отношений, которые объявляются источником лжи, противопоставляется интимный домашний мир, мир, где ложь оказывается только ложью и где возможны отношения лишь на основе правды человеческих чувств. Ложь общественной сферы страшна тем, что заполняет жизнь людей такими мнимыми ценностями, как "фирма" и "ярлык", сеет семена раздора, отчужденности и ненависти. Между тем, думает Чехов, люди должны строить свои отношения лишь на основе добра и любви.

Идея всеобщей любви, как единственно возможной базы человеческого общежития, все больше овладевала Чеховым под влиянием нравственной проповеди Л. Н. Толстого. Об этом лучше всего свидетельствуют упоминавшиеся выше "толстовские" рассказы Чехова 1886–1887 годов. Рассматривая в них те или иные аспекты учения Толстого, Чехов вновь и вновь возвращается к столкновению "правды" чувства и рассудочной "правды", вслед за Толстым все определеннее отдает предпочтение "правде" нерассуждающей любви. В рассказе "Казак" молодожены встретили на пасху в степи больного человека, который попросил у них кулича. Восторжествовала жена, которая очень разумно объяснила, почему не следует крошить в степи кулич, который они только что освятили в церкви. Однако с того и начались в их семье беды, так как муж вдруг понял, что его рассудительная жена человек недобрый и черствый. В рассказе "Нищий", видимо написанном под влиянием толстовского "Альберта", вновь сталкиваются две "правды" — "правда" рассудительного барина, взявшегося наставить на путь истинный пьянчугу Лушкова, и "правда" доброй, сострадательной кухарки Ольги, которая честила пьяницу почем зря, но добросовестно исполняла порученную ему работу. Лушков исправился, и, как выяснилось, именно под влиянием, казалось бы, нелепых, но добрых поступков кухарки.

Всепобеждающая сила нерассуждающей любви утверждается в рассказе 1886 года "Любовь". Ничем, казалось бы, не заслуживает любви жена героя рассказа — тупое, неряшливое, ленивое существо, между тем муж так любит ее, что прощает ей все. "Бывало, помню, — признается он, — в дни моего ловеласничества я бросал женщин из-за пятна на чулке, из-за одного глупого слова, из-за нечищеных зубов, а тут я прощаю все: жеванье, возню со штопором, неряшество, длинные разговоры о выеденном яйце. Прощаю я почти бессознательно, не насилуя своей воли, словно ошибки Саши — мои ошибки, а от многого, что прежде меня коробило, я прихожу в умиление и даже восторг. Мотивы такого всепрощения сидят в моей любви к Саше, а где мотивы самой любви — право, не знаю".

Тогда, в 1886–1887 годах, подобные рассказы не только не преобладали в творчестве Чехова, но явно терялись среди произведений иных и по теме и по настроению. Теперь, в период написания "Именин", идея всеобщей любви оказывается основополагающей для определения правды и лжи, добра и зла. В связи с этим и происходит очевидное сближение с Толстым, прежде всего в самом подходе к нравственным проблемам, по сравнению с которыми все другие, в том числе и политические, и социальные, вопросы объявляются второстепенными.

Близкий Толстому подход к построению нравственной коллизии, вбирающей в себя все другие проблемы и обретающей поэтому особую драматическую остроту, ведет к сближению с Толстым и в художественном плане. Ужо Плещеев заметил в "Именинах" очевидные переклички с "Анной Карениной". Чехов признал, что видел эти совпадения, но не нашел в себе силы отказаться от них — жалко было. Позже Чехов устранил некоторые из этих мест, однако далеко не все. И он, видимо, был прав, оставив многое в неприкосновенности. Ведь это были лишь частные проявления более серьезной общности, прежде всего общности той драмы, которую переживают Анна Каренина и Ольга Михайловна, обе, каждая по-своему, втянутые в водоворот лжи, не имеющие сил побороть ее, оказывающиеся жертвой восторжествовавшего в них чувства отчужденности и ненависти.

Таким образом, Чехов был прав, утверждая, что рассказ у него с "направлением". Однако издержки этого направления сказались сразу же, тут же в "Именинах". Ведь консерватизм и либерализм действительно уравнивались в рассказе, хотя автор и не хотел этого. И это было не только "подозрительно", но и неприемлемо, неприемлемо для него самого, так как они вовсе не были для него равноценны. В связи с этим естественно возникал вопрос — так ли уж была непогрешима выработанная им стройная система взглядов, призванная охватить в целом противоречивые явления действительности? Вряд ли Чехов после тех вопросов, которые поставил перед ним Плещеев, был до конца уверен в этом.

Пушкинская премия давала повод серьезно взвесить и оценить не только последний творческий опыт, но и все сделанное, проанализировать и осмыслить весь пройденный путь. Итоги этих размышлений были самокритичны, а в иных случаях даже самоуничижительны. 10 октября 1888 года, рассказывая, какой эффект на окружающих произвело присуждение ему премии, Чехов писал: "…Газетные беллетристы, второго и третьего сорта должны воздвигнуть мне памятник или по крайней мере поднести серебряный портсигар; я проложил для них дорогу в толстые журналы, к лаврам и сердцам порядочных людей. Пока это моя единственная заслуга, все же, что я написал и за что мне дали премию, не проживет в памяти людей и десяти лет". Ту же мысль он повторяет 20 октября: "Все мною написанное забудется через 5-10 лет; но пути, мною проложенные, будут целы и невредимы — в этом моя единственная заслуга".

Несколько позже — 27 октября — в письме Суворину, посвященном вопросам творчества, Чехов наиболее обстоятельно рассказывает о нерешенных творческих проблемах, о своем отношении к тому, что им уже сделано. Соглашаясь с Сувориным, Антон Павлович признает, что герой его "Именин" интересен и заслуживает более тщательной разработки. И тут же горькая досада — по его мнению, он режет своих героев срочной работой. "Я охотно, с удовольствием, с чувством и с расстановкой описал бы всегомоего героя, описал бы его душу во время родов жены, суд над ним, его пакостное чувство после оправдательного приговора, описал бы, как акушерка и доктора ночью пьют чай, описал бы дождь… Это доставило бы мне одно только удовольствие…" Далее идут сетования, что он связан жесткими сроками, мыслью, что у "Северного вестника" мало денег и журналу трудно оплачивать большое произведение. Все это понуждает торопиться, комкать материал. Но главное, однако, в том, по мнению Чехова, что в результате ему так и не удается овладеть новой формой большого рассказа.

"Поневоле, делая рассказ, — пишет Чехов, — хлопочешь прежде всего о его рамках: из массы героев и полугероев берешь только одно лицо — жену или мужа, — кладешь это лицо на фон и рисуешь только его, его и подчеркиваешь, а остальных разбрасываешь по фону, как мелкую монету, и получается нечто вроде небесного свода: одна большая луна и вокруг нее масса очень маленьких звезд. Луна же не удается, потому что ее можно понять только тогда, если понятны и другие звезды, а звезды не отделаны. И выходит у меня не литература, а нечто вроде шитья Тришкиного кафтана. Что делать? Не знаю и не знаю. Положусь на всеисцеляющее время".

Чехов заблуждался, думая, что его творчество будет забыто через 5-10 лет. Ошибался он и в оценке своих достижений в разработке жанра большого рассказа. Любопытно, что, точно очерчивая схему, уже найденную им, Чехов сетует по тому поводу, что отступает от традиционной формы повести, хотя эти-то отличия и являлись его находками. Не был он прав и в оценке своих "Именин", в общем уравнивая их с "Огнями". Конечно, он не достиг и, видимо, не мог достигнуть тех глобальных целей, которые ставил перед собой, когда писал этот рассказ. Несомненны были и издержки его всеохватывающего замысла, принятой им иерархической схемы. Но в отличие от "Огней" эти издержки были устранимы, и, когда Чехов проделал позже необходимую редакторскую работу, стало ясно, что это глубокое, страстное, впечатляющее произведение, остро направленное против лжи и фальши в человеческих отношениях. "Именины" оказались памятником еще одного творческого соревнования, на этот раз с Л. Н. Толстым.