Я уже вижу ее: набрана на «Макинтоше» 14-м кеглем, как сценарий большого коммерческого фильма, что на лицевой стороне страницы, потом отпечатана компанией «Фирмин-Дидо» на машинах типа «Кемерун», теперь она стала книгой – издана у Галлимара, в переплете, лежит высокими аккуратными стопками в книжных магазинах, на каждой – лента из блестящей красной бумаги, как колье, потом ее перекачают на сайт Интернета, и она станет существовать в виде безличных, подвергнутых антисептической обработке значков. Но рядом с этим жеваным клочком бумаги все эти ухищрения ничто.

Что будут значить все мои слова рядом с умершим и его восемнадцатью строчками на ту же тему, о той же женщине, рядом с тем, кого больше нет, и кто так любил ее? Я только и умею, что суетиться вокруг святынь, вокруг того, что было дорого умершему, драгоценного пергамента, заключать сделки, почти обирать труп, заставлять его говорить, двигаться, его и всех остальных. Оживлять слова – мрачное упражнение чревовещателя или кукловода, при этом я буду думать, что кукловод – я, хотя окажусь лишь жалкой марионеткой, писцом, который двигает рукой, водит им под диктовку, хлыщом и диле-тантствущим снобом, питающим привязанность к знаменитостям, ghost writer,который пользуется известностью других, писателем-призраком, а вернее, призраком переставшего писать писателя, который теперь озаботился найденной рукописью вместо того, чтобы говорить о себе в первом лице, вместо того, чтобы найти в себе силы и сказать «я», открыть карты или замолчать.

Нет, только ее пение, пение, а не жизнь, слова, что обретают свою завершенность в мелодии, не потеряются рядом с этим листком, повествующим о ее жизни, который валялся у ножки кровати. Только оно может ответить этому осужденному, что записал ее жизнь в знаках на нечистом, отрывочном языке желания и мечты, непонятном и ускользающем».

4. 44 W. 44

– Ну вот!..

– Что «вот»?

– Ничего. Как будто после.

– После чего?

– На следующий день.

– Следующий за чем?

День был, как день: октябрь, а внизу, в глубине парка, через не опавшие еще с каштанов листья, виднелся широкий фасад бывшего посольства, превратившегося в архив. Вместо исчезнувшего несколько месяцев назад кота с рыжим воротником, который карабкался с ветки на ветку, распугивая ворон, и трех девчушек с хвостиками – светлым, темным и рыжим, – завязанными черными лентами, которые под предводительством старшей пытались постичь хитрости загадочных игр и все время смеялись, появился сторож с собакой на поводке. Но массивные кованые фонари совершенно в стиле Франца-Иосифа никуда не девались, и из-за них возникало ощущение, что время перед этой оградой остановилось.

Шарль, которого, впрочем, Шарлем не звали, оказался однажды вечером за столом на неком обеде: перед ним лежала карточка с его фамилией, но в качестве имени почему-то фигурировало Шарль. «Шарль? Почему бы и нет? Пусть будет Шарль!» И во время обеда, и потом еще четыре дня – это был небольшой провинциальный фестиваль, куда он приехал вместе с Ингрид – он отзывался на это имя. Ему это так понравилось, что потом, вернувшись в Париж, он иногда представлялся: «Шарль». «Как вас зовут?» – «Шарль!» И случалось кто-нибудь, к изумлению Ингрид или кого-нибудь из друзей друга, спрашивал: «Шарль, как дела?» Невинное мошенничество, его это забавляло: намек на начало метаморфозы, только начало, как все, что он делал. Действительно пережить метаморфозу ему не хватало смелости, он боялся даже наркотиков. Да и кто знает? Начнешь с перемены имени, а там, глядишь, просыпаешься утром и, еще не придя в себя после бурного сновидения, обнаруживаешь, что вместо тебя в постели настоящая мокрица. Ну так вот, Шарль молчал, слушал, как внизу, в парке, лаяла собака, потом произнес: «Все, кажется, уже было… и что случается, случается как будто понарошку… даже войны не настоящие… все на одно лицо, и не голос звучит, а «фанера»… Да, чистая и гладкая. Как изображения высокой точности. Забываешь оригинал, кажется, все – картинки: старая дама гуляет с коляской по аллее, к ней подходит другая, «какая у вас очаровательная внучка», дама роется в бумажнике: «Подождите, вы не видели ее фотографию!»

Потом он сказал, что думал: «Я тут искал, чем бы заняться. А потом решил, может быть, написать про тебя, биографию, к примеру…» В действительности же он был так же уверен в этом, как в том, что его зовут Шарль!

Что это будет? Вышивание по восемнадцати пунктам тех заметок, что были найдены под кроватью? Взять последние слова человека, заняться их интерпретацией, комментарием, аннотировать как священный текст. «А это неплохо: я его не трогаю, пишу вокруг слов другого, сидя перед той же моделью». И кроме того, удобно: «Живые архивы под рукой! С моделью рядом, двадцать четыре часа в сутки, все семь дней в неделю!» И он начал, понемногу, иногда просил: «Покажи, пожалуйста, как ты раскланиваешься в конце, делаешь такое широкое движение рукой, полукруг, и ладонь раскрывается». И она охотно повторяла перед ним это движение, с легкой улыбкой. «Еще раз, пожалуйста. Вот так! Спасибо. А теперь напой мне начало этой песенки, которую тебе написал Ганс Магнус». – «Женщину в черном»?» – «Да, ее». И она принималась тихонько напевать прямо в кухне, где они сидели, как будто для себя самой, не смотря на него. Ich habe keinen fehler gemacht/ Um viertel nach eins binis aufgewacht. – Да ты что! Погоди! Ты прекрасно знаешь, что я ни слова не понимаю по-немецки, только «ахтунг» и «капут». Тогда она начинала импровизировать по-французски, и конечно, без складу, без ладу, никакой рифмы: «Я не ошиблась/ Я проснулась через час с четвертью/ Я почувствовала на коже прикосновение ветра/ Посмотрела на часы: они блестели, зеленые во тьме/ Я знала: это конец/ В такси я плакала/ Любовь – ужасный враг».

«И покажи еще раз, как стоял Райнер в тот первый раз, когда ты его встретила в «Аксьон Театр», когда он стоял спиной». Тогда она становилась к стене гостиной, спиной к Шарлю: плечи подняты, голова наклонена вперед, одна рука на бедре: да, именно так и любил стоять Фасбиндер – еще мгновение, и начнется шоу.

«Послушай, я что-то не помню, в какой это его пьесе ты играла, в самом начале?» Katzelmucher.Деревенскую девушку. У меня были высокие каблуки, пальтишко, черные волосы, прическа Фара Диба, и я появлялась на сцене под песенку Гарри Белафонте «Island in the Sun». [119]Шарль получал право на несколько тактов и танцевальных па. «Кстати, о каблуках… Я никогда не рассказывала тебе свой сон? Я с Райнером в обувном магазине в подвальной галерее, и из всех пар он показывает мне одну, которую хочет купить: каблуки на туфлях находятся спереди, а не там, где должны быть, и получается, что пятка внизу, а пальцы наверху, как балерина на пуантах, только наоборот». Она говорила, повторяла, Шарль записывал.

Этот номер под названием «художник и его модель» продолжался еще какое-то время, но вскоре его стали одолевать сомнения. «Это глупо, знаю, но я не большой поклонник портретов-биографий, создается ощущение какого-то подведения итогов, этакий склад фактов, движения никакого, жизнь кончена, створожилась в слова, застыла в высохших чернилах, закаменела в белом мраморе страниц, отлилась в бронзу». И добавил, что, описывая ее, он отнимает у нее жизнь, Шарль процитировал даже английскую пословицу: «What you can't do it, paint it». [120]Могу сказать иначе: If you paint it, you shall not do it! [121]Если я буду описывать, как ты поешь, петь ты перестанешь!» Однако он сам не знал, чего именно хочет, и еще какое-то время пытался писать. Ничего не написать про эту женщину было бы верхом глупости! Портрет мог быть так хорош: биография и вместе с тем хроника эпохи, и какой эпохи! Какая жизнь! Половина столетия: война, отец – боевой офицер, первое выступление перед солдатами в четыре с половиной года, девочка наполовину инвалид, золотой голос, очень талантливая музыкантша, почти слепая, исцеление, встреча с известнейшим и самым непредсказуемым кинорежиссером Европы, свадьба, любимая женщина самого великого кутюрье, триумф на парижской сцене, газеты бьют в тамтамы, и вместе с этим – кино… Потрясающая мелодрама с хорошим концом. И к тому же – множество пикантных деталей, ироническая улыбка Истории. В частности, он снова представлял себе, как она пела в четыре с половиной года, там, среди ужасной зимы на Северном море, перед всеми этими солдатами, в который раз он видел, как летят вперед, только вперед, сани: вокруг снег, и девочка, закутанная в белый мех… помпоны, серебристый перезвон колокольцев. Прямо-таки лубочная картинка военных времен, сцена из оперетки, феерия для массового убийства. И тут Шарлю пришло в голову, что в это же самое время, гораздо южнее, тоже перед солдатами пела другая немка: Марлен – крутые скулы, мягкая линия носа, расширенные ноздри, эскиз кошачьей маски. Было бы просто идиотизмом пройти мимо всего этого. Так что он по-прежнему пытался что-то записывать. Пока не услышал: «Шарль, ты совсем мной не занимаешься, я стала тебе неинтересна, тебя интересует только она!» – «?!.» – «Ингрид Кавен!» – «Знаешь, это как в сказке, рассказ Эдгара По, который я когда-то читал. Книга должна где-то валяться, вот, рассказ называется «Овальный портрет», [122]дело происходит в замке: «Она была девою редкостной красоты и столь же прелестна, сколь исполнена веселья. И недобрым был тот час, когда она увидела и полюбила художника и стала его женой… пылкий, безрассудный, с переменчивым нравом, он порой впадал в угрюмость или забывался, уносясь мыслью бог весть куда… он работает день и ночь не покладая рук, дабы запечатлеть на холсте ее, которая так его любила, но день ото дня она становилась все слабее и печальнее… многие недели кротко сидела она в башне, в темной комнате, где лишь с потолка сочился дневной свет, в лучах которого белел натянутый холст… художник столь пылко и самозабвенно предавался своей работе, что почти уже не отрывал глаз от холста, даже затем, чтобы взглянуть в лицо жены. И он не желал видеть, что краски, которые он наносил на холст, он отнимал у той, которая сидела перед ним. Минули многие недели, и когда оставалось лишь наложить последний мазок на уста и в последний раз едва тронуть очи кистью, снова встрепенулся дух прекрасной дамы, точно огонек угасающего светильника. И тогда наложен был мазок, и кончик кисти едва коснулся очей на холсте, и на миг художник застыл в восхищении перед тем, что создал, но в следующее мгновение, все еще не сводя глаз с портрета, он затрепетал и весь побледнел, вскричал, объятый ужасом: «Да ведь это сама жизнь!» – и поспешно оборотился к любимой. Она была мертва!»

вернуться

119

Остров в солнечных лучах (англ.).

вернуться

120

Рисуй то, чего не можешь сделать (англ.).

вернуться

121

Если я это нарисую, то ты этого никогда не сделаешь (англ.).

вернуться

122

В русских изданиях этот рассказ называется «В смерти – жизнь». Перевод Н. Галь.