В последнее время мать уже не так пристально следит за Лопе и за всем, что он делает. В конце концов он, можно сказать, почти взрослый. Скажете, нет? Но тем не менее лучше покамест воздержаться и не читать книжки у нее на глазах.

— Ты, верно, хочешь заделаться таким же придурком, как этот тип? — И мать тычет пальцем в сторону конторы.

После такого разговора Лопе счел за благо понадежнее припрятать книгу, но по вечерам, когда он сидит на лежанке и вяжет веники, мать спокойно уходит спать. Она вовсе не против, чтобы он занимался каким-нибудь полезным делом. Отец теперь разве что нарезает прутья. Возиться с проволокой — это, на его взгляд, себе дороже. Руки у него дрожат, как грохоты на молотилке.

После того как под матерью скрипнет кровать и смолкнет негодующее мычание отца, которого заставили подвинуться, Лопе может извлечь из тайника свою книгу. Порой он засыпает над ней, прочитав всего лишь одну страницу. А лампа продолжает гореть и коптить. Таким манером он сжигает много керосина зазря и должен возмещать расходы из своих карманных денег.

— Ты что, печку, что ли, растапливаешь керосином? — интересуется фрау Кнорпель.

— Нет, я волов натираю, потому что у них полно вшей. — Лопе чувствует, что, когда обманываешь не в меру любопытного человека, в этом есть своя приятность.

В один прекрасный день Лопе осеняет сногсшибательная идея. Воскресенье, после обеда. С утра пораньше они с Блемской толковали о людях. Блемска вообще знает о людях уйму всяких историй, хотя книг у него очень мало. А вот у господина конторщика уйма всяких книг, а знает он о людях куда как мало. Господин конторщик много и охотно говорит о себе. Блемска же о себе говорит так: «Я крошка, только и всего, а все вместе мы составляем пирог». Подобные рассуждения сбивают Лопе с толку, и он не может решить, кто из двоих прав: Блемска или господин конторщик.

После обеда Лопе садится в сарае на ящик с зерном и читает. На этом ящике он может теперь сидеть безо всякого. Теперь ему незачем прятаться на сеновале. Сияет солнце, гудят мухи. От хорошего настроения им в охотку прыгать друг на друга. Едва какой-нибудь самец спрыгнет с самки, тут же подлетает другой и занимает его место. А самка, лениво растопырив крылья, разрешает делать с собой все, что им вздумается. Вполне уважительная причина для Лопе заняться размышлениями на эту тему. И Лопе отправляется к господину конторщику и прямо с порога задает вопрос:

— Так как же все-таки, господин конторщик, отец вы мне или нет?

Фердинанд роняет ручку. Под синим куполом неба, расцвеченного флагами облаков, стоя на лестнице возвышенных мыслей, он срывал волшебные плоды с дерева грез. Теперь он упал с этой лестницы в навозную кучу. Его бессильные, узкие руки дрожат. Губы подергиваются. Лопе садится на самодельную кушетку и ждет ответа.

— Ты думаешь… — начинает конторщик, собравшись наконец с мыслями, — ты думаешь… это тебе мать сказала?

— Ничего она мне не сказала… отец иногда намекает… и деревенские иногда говорят, что, мол… я просто хочу сказать, что если вы и в самом деле мой отец, тогда мне больше ни у кого не надо спра… тогда я могу пойти на шахту…

— Вообще-то говоря, не следует слишком внимательно прислушиваться ко всяким сплетням… Это словно силки на воробьев… Если мать сама ничего тебе прямо не сказала… Откуда ты вообще это взял?

— Потому что отец у нас… потому что я больше не верю, что он… потому что человек должен же знать в конце концов… ведь у людей же не бывает, как у мух…

— Я поговорю об этом с твоей матерью, — коротко и решительно произносит Фердинанд, — а теперь, пожалуйста, оставь меня, мне надо работать.

Словом, это никакой не ответ, и до самой ночи Лопе пытается разгрести кучу тревожных мыслей.

В этот же вечер Фердинанд долго не зажигает огня и не занимается чтением. Он осуждает себя. Слишком внезапно все это на него свалилось. Гром с ясного неба. Его сын пробудился ото сна. Почему он не сказал ему откровенно: «Да, я — твой отец, так, мол, и так». Какой смысл и дальше жить в обмане? Множество самообвинений. Но за вечер и за ночь такое же множество тщеславных предрассудков, малодушных уверток и мучительных раздумий о будущем пожирает эти обвинения, как муравьи пожирают навозных жуков. Взять, к примеру, часы, проводимые с Фридой Венскат. Мысль о том, что Фрида, по сути дела, его возлюбленная, он с негодованием отметает. Она теперь часто к нему приходит, слишком даже часто. Он говорит Фриде:

— Мне думается, нам не следует так часто бывать вместе. Не знаю, поймешь ли ты меня, но цветок дружбы, но любовь захиреет и поблекнет, если поить ее водой чрезмерной близости. Как бы это выразить: аромат совместных часов следует для начала вдыхать в одиночестве. И только тогда… впрочем, это очень трудно выразить.

Фрида не придает его речам никакого значения. Только слово «любовь», единственное из всей тирады, осело у нее в ушах. Да-да, наверно, и впрямь не следует так часто… И она сидит по два, по три дня дома, изнывая от тоски у окна, за своими фуксиями. Но спустя три дня она заявляется снова и вся трепещет, словно молодая кобылица. Она не засыпает, как засыпала жена управляющего, когда Фердинанд зачитывает ей свои самоописания либо цитирует длинные комментарии из книг. Но и слушать она тоже не слушает. Она впивается взглядом в его глаза, в его губы, мысленно испещряет его лицо узорами поцелуев. С тем же успехом Фердинанд мог бы зачитывать все это «Незнакомке», чья гипсовая головка стоит у него на книжной полке. Фрида подобна церковному шпилю, который вспарывает брюхо низко проплывающему облаку. Облако разражается дождем, но какая с того радость шпилю? Он еще не кончил читать, а Фрида уже полностью углубилась в мысли о награде, которая причитается ей за долготерпение. Награда состоит в пожатии рук, беглых ласках, скупых поцелуях. Фердинанд должен платить. Порой Фрида, как бы потрясенная красотой прочитанного, ложится на его постель. Тут уж плата бывает особенно высока. Фердинанд вносит ее, внутренне обливаясь горючими слезами и даже отвернувшись, но через какое-то время его тоже разбирает, оба сливаются в гармонии… да-да, наконец-то в гармонии, и тут у Фриды больше прав, чем у Фердинанда. Фердинанду чудится, будто Фрида несколько переменилась. Эти перемены он приписывает своим усилиям, направленным на духовное усовершенствование Фриды. Ему мнится даже, что теперь он ухватился за самый кончик своего жизненного предназначения. Его мечты расстилают перед ним кипенно-белый плат жизни, который он некогда будет держать в руках, чтобы покрыть им страждущее человечество. Судьба покамест приберегает его. Приберегает для великих свершений. Сейчас он вынужден обретаться в юдоли нечистых душ и непросвещенных умов. Никому не ведомы ростки великого, что тайно пробиваются в груди у Фердинанда. Но в один прекрасный день, когда эти ростки обретут такую силу внутреннего свечения, что люди будут слепнуть при одном взгляде на него… о, тогда к нему может явиться небезызвестная фрейлейн фон Рендсбург, либо некая графиня Герц ауф Врисберг и сказать: «Ах, как я была несправедлива по отношению к вам! Можете ли вы когда-нибудь простить мне мою несправедливость?»

Он же, знаток человеческих несовершенств, ответит: «Все давным-давно прощено, милостивая государыня. Судьба свела меня с вами, вы оказались твердым, зазубренным камнем на путях моей жизни, но теперь этот камень порос мягким, бархатистым мохом».

Не исключено, что она зарыдает. То есть наверняка даже зарыдает эта небезызвестная фрейлейн фон Рендсбург, она же графиня Герц ауф Врисберг.

«О нет, — скажет он ей мягко, — прошу вас, не нарушайте моего уединения, не возвращайте меня из дальних одиноких уделов моей души».

Жизнь шагает по земле. Шагает по-разному: где семеня паучьими ножками, где делая блошиные прыжки, где сокрушая все копытами. Она может подскакивать, проскальзывать, извиваться змеей — все зависит от того, на чью долю она выпала, эта жизнь.

Жизнь Лопе, по его собственному мнению, иногда пятится задом, как рак. Однажды вечером от чрезмерной усталости он так и оставил свою книгу на лежанке. На другое утро он нашел ее разорванной в клочки возле печи в дровяном коробе. Побледнев как мел и вытаращив глаза от ужаса, Лопе пытается снова слепить обрывки. Но не хватает задней обложки и нескольких страниц. Мать употребила их на растопку. И снова колючая боль в груди. Сейчас Лопе мог бы безо всякого изломать, изорвать какую-нибудь вещь, принадлежащую матери. Он ищет, отыскивает ее воскресную шаль, задумывается на мгновение, кидает обратно. Потом он подходит к кухонному шкафчику без стекол и достает оттуда кофейную чашку с золотым ободком. Чашка стоит на этом месте с тех пор, как отец с матерью поженились. Пить из нее никому не разрешается. Лопе швыряет чашку на посыпанные золой камни перед очагом. Чашка падает с приглушенным звоном — так звенит колокольчик на санях. Из сеней входит мать. Она еще не до конца одета. Пузырем вздувается на ней белая в синюю полоску рубашка. Лицо у матери какое-то лиловое. Глаза неподвижно устремлены на разбитую чашку. Под лучами утреннего солнца горит и сверкает кусок позолоченного ободка. Лопе чувствует, как взгляд матери впивается в него.