В наши дни западные автомобильные фирмы из рекламных соображений охотно демонстрируют по телевизору, сколько народу можно бы запихать в их очередную машину, не будь на свете полиции. Я так и не уразумел, сумели они побить наш рекорд или нет, но в автомобиле господина Шнайдера нас тогда было одиннадцать, и мы стояли впритирку, как сигары в жестяной коробке, разве что у сигар нет ни локтей, ни коленок. Экипаж взял с места, как норовистый конь, и сигара, которую изображал я, кувырнулась, а тряска и скорость порадели о том, чтобы я так и не поднялся на ноги, тем более, что господин Шнайдер из фирмы Отто Бинневизто и дело предательски награждал свою машину пинком. Автомобиль прыгал, что твой лев, а я так и не выбрался наверх.

Через некоторое время я освоился в темноте и разглядел проходящую по днищу автомобиля тонкую металлическую трубку, она выходила из-под шоферского сиденья, изгибалась подковой и снова уходила к мотору, от трубочки струилось тепло, и это меня напугало. Что это была за труба, я узнаю лишь много лет спустя. Это было недозрелое, несовершенное отопление, жалкий предшественник современного.

Чем дальше мы едем, тем горячей становится труба, я боюсь, как бы она не взорвалась, и кричу:

— Счас лопнет! Счас лопнет!

Господин Шнайдер слышит только одно слово: «Лопнет!» Он замедляет темп, останавливается, вылезает и проверяет покрышки. Покрышки в полном порядке, но вот оси горячие. Господин Шнайдер перегрузил свою машину. Он резко и громко присвистывает, делает недвусмысленное движение рукой и говорит:

— А ну выметайтесь!

И мы выметаемся.

Я снова выглядываю на свет божий и вижу, что машина стоит возле Толстой Липы, под зонтом из ветвей и листьев. Люди поговаривают, что Толстой Липе уже тысяча лет, и это ни у кого не вызывает сомнений, потому что Толстая Липа — это целая гора, горная вершина, а не дерево, она стоит в чистом поле, она видна издали и далеко. Ее много раз фотографировали, фотографии и описания не раз помещали в «Местном календаре» и даже в «Сорауском хозяйственном календаре», и Эрнст Хайтер, присяжный стихоплет Шпрембергского вестника,уже не раз воспел ее в неточных рифмах.

От середины деревни до Толстой Липы ровно два километра, это мерка для наших соревнований в беге. Два километра на всю жизнь остались той единицей измерения, с помощью которой я высчитывал расстояния в Эгейском море, за Полярным кругом, у подножья Казбека, в Париже, в Рейнсбергских лесах, в Карелии, в Пуште, в Причове, что возле Долгова, или в Кварели, что в Кахетии, высчитывал и высчитываю по сей день.

Знакомым, родственникам и всем, кого мы любим, принято махать на прощанье, пока они не скроются за Толстой Липой.

Ибо за Толстой Липой кончается босдомская земля и в полночь там является Белая дама, призрак времен разбойничьих рыцарских походов. В трактирах и на посиделках то один, то другая начинают всех заверять, будто видели эту самую Белую даму собственными глазами. Порой она дает о себе знать добрыми делами, а порой и злыми, все равно как обыкновенный человек. На сей раз она спасла жизнь нам и господину Шнайдеру от фирмы Отто Бинневиз,вложив мне в уста крик ужаса, побудивший господина Шнайдера остановить автомобиль еще до того, как взорвется раскаленная труба. Но эту тайну я не поведаю никому.

А для моих соучеников поездка в машине господина Шнайдера превращается на другой день в некое подобие того, что сегодня называют космическим полетом.

«У меня ажно глаза заболели, — говорит Отхен Марунке, — так он понесси!» — а Герман Витлинг, тот вообще не мог дышать из-за встречного ветра «и как я у вас не помер, сам не пойму». Что до меня, я мог бы поведать лишь о том, у кого из моих одноклассников самые грязные ноги, и еще про трубу, и про то, как нас всех спасла Белая дама, а больше я бы при всем желании ничего сообщить не мог.

В своих письмах дядя Стефан рассказывает о больших нефте- и газопроводах в Америке. Моя превосходная мать прилагает все усилия к тому, чтобы и мы хотя бы отчасти позаимствовали эту идею.

До сих пор в Босдоме керосином торговала хозяйка трактира Бубнерка, но ее хватил удар, и с каждым днем она все сильней трясется.

— Сердце кровью обливается глядеть, как бедняжка из-за каждого несчастного литра шкандыбает в сарай, — говорит мать. И осторожненько, чтобы не обидеть Бубнерку, берет продажу керосина в свои руки.

В старой пекарне исчезает одно из речений — Матушка-рож кормит всех сплошь,потому что на его месте укрепляют подставку для насоса, а под насосом стоит железная бочка на пятьсот литров. Пиросин! Пиросин! — горланит мой братишка Хайньяк, словно в старую пекарню вкатили не бочку керосина, а бочку лимонада.

Но тут заявляется жандарм. Нельзя держать керосин в старой пекарне, где кислая капуста, соленые огурцы и селедка ждут в бочках, когда их продадут. У керосина очень прилипчивый запах. Жандарма подослала Бубнерка. Кто б мог подумать! Мать так ее жалела, и вот какова благодарность!

Вызывают каретника Шеставичу.

— Жишть нонче опашная штала, — поучает он мою мать. — Ежли бочку ражорвет, все твои шеледки пойдут на помойку.

Шеставича устанавливает в палисаднике деревянный домик с откидной крышей, туда переправляют бочку и зарывают ее в землю. В стене дома каменщик Ханшко проделывает дыру. Через дыру проходит труба в старую пекарню, к насосу.

Я слышу, как вздыхает насос, эти вздохи сопровождают меня через всю жизнь.

С помощью керосина мать пытается приучить покупателей к верности. Если какая-нибудь шахтерская жена приобретает все товары в Фридрихсрайне или Дубравке, а когда ей нужен керосин, посылает своих детишек с вонючим бидоном к нам, ответ неизменно гласит: «Нет керосина, весь вышел» — или уже без околичностей и с ехидцей: «А остальное протчее вы где брали?» Ну чем, скажите на милость, виноват маленький Рихардко Цишанг, если его мать покупает всякие хозяйственные товары в Фриденсрайне, потому что там можно купить дешевле на пфенниг-другой? Велик ли грех? Но моя мать неумолима. За семейным столом она говорит о неверных покупателях как об изменниках. Она требует также, чтобы и у нас с детьми перебежчиковбыл разговор короткий.

Керосин доставляют в цистерне, цистерну тащат за собой две лошади, которые принадлежат возчику пива. Лошадям нет дела, какую жидкость они перевозят, пиво или керосин, хотя малая толика от каждой из этих, непригодных для лошадей жидкостей ежевечерне приходит к ним на конюшню в керосиновом фонаре либо в подвыпившем возчике.

Керосин— написано жирными буквами на боку цистерны. Два нарисованных тут же человека в ковбойских шляпах и с орлиными носами охраняют марку фирмы. Возчик подвешивает двадцатилитровый бидон под кран цистерны, поворачивает рычаг, и цистерна выдает двадцать литров керосина, ни больше и ни меньше. Прежде чем жидкость доходит до отметки в бидоне, струя из крана становится тоньше, еще тоньше, а под конец совсем иссякает — и больше ни капли.

Возчик вешает другой бидон, поворачивает рычаг в другую сторону, и снова цистерна выдает двадцать литров керосина, двадцать, и не больше. Цистерна умеет думать.

— Дедушка, а она не ошибется?

— С чего ей ошибаться, — отвечает дедушка, — когда ей, кроме как про двадцать литров, и думать не про чего.

Какой, должно быть, ужас все время думать: двадцать литров, двадцать литров. Уж лучше ошибаться.

Между прочим, у возчика тоже ястребиный нос. Сплошная сетка глубоких морщин, будто ручейки и речки Шпреевальда, покрывает его лицо. Мне этот возчик представляется ближайшим родственником обоих ковбоев.

— Не-а, его Брандо кличут, он из Терппе. — Дедушка знает всех гродских возчиков-сорбов, но для меня этот возчик, Брандо его зовут или нет, все равно остается родственником тех ковбоев. Просто он оставил дома свою широкополую шляпу и нахлобучил вендскую шапчонку, чтоб его люди не дразнили.

Я сотворил себе на потребу собственную Америку, из рассказов бабки с отцовской стороны, из воспоминаний тети Маги, из чувств, которые пробуждает во мне американская качалка бабушки, из запахов, которые источают старые учебники и письма дяди Стефана, и в эту свою Америку я поселяю Брандо, о чем никому ничего не рассказываю. Я не мешаю своим мечтам расти, они как грибы во мху, им надо сперва вырасти, чтобы их можно было найти.