«Трудно будет отстирывать до ослепительной белизны рубашки настоящего господина. Но это будет моя любовь, через четыре года, когда он поедет со мной туда, в сушь. Если он сумеет ослепить белизной своих рубашек прохожих на селе, он станет моей любовью. И — если он будет настоящий господин, к которому парикмахер приходит на дом и у порога снимает башмаки. Трудно будет отстирывать рубашки до ослепительной белизны там-то, в грязной деревне, где полно блох», — пишет Лола.

Лола однажды сказала, блохи там даже на стволах деревьев. Кто-то заметил: не блохи это, а тля, листовая тля. Лола пишет в своей тетрадке: «Листовые блохи. Они еще хуже». Кто-то сказал: на людях тля не заводится, у людей же нет листьев. Лола пишет: «Блохи заводятся на всем, когда палит солнце. Даже ветер носит на себе блох. А листья у всех у нас есть. Когда перестаешь расти, листья опадают, потому что ушло твое детство. Но листья появляются снова, когда ты умаляешься, потому что ушла твоя любовь». Лола пишет: «Листья растут как им вздумается. Растут, как высокая трава-мурава. Листьев нет лишь у двух-трех детей на все село, у этих детей долгое детство. У этих детей нет ни братьев, ни сестер, потому что их родители — люди образованные. От листовых блох большой ребенок превращается в маленького, четырехлетний делается трехлетним, трехлетний — годовалым. И полугодовалым, и совсем крохой, новорожденным, — пишет Лола. — А чем больше детей заводится от листовых блох, чем больше появляется у ребенка братьев и сестер, тем короче его детство».

Дедушка говорит: «Ножницы для лозы. Я старею, что ни день я делаюсь меньше ростом и усыхаю. А ногти отрастают всё быстрее и делаются всё толще». Дедушка стриг себе ногти ножницами для лозы.

Ребенок не дает подстричь себе ногти. Он говорит: больно. Мать привязывает ребенка к стулу поясами от своих платьев. Глаза у ребенка угрюмые, он кричит. Ножницы то и дело выскальзывают из рук матери, падают на пол. «За каждый мой пальчик ножницы падают», — думает ребенок.

На один пояс, зеленый, как трава, падает красная капелька крови. Ребенок знает: если кровь пошла — умрешь. Глаза ребенка наливаются слезами, маму он видит точно сквозь пелену. Мать любит ребенка. Любит, как пьяница водку — без удержу, потому что разум ее на привязи у этой любви, привязан он крепко, как ребенок к стулу. Ребенок знает: с этой своей любовью на привязи она непременно изрежет ему руки. И спрячет отрезанные пальчики в карман, и пойдет с ними на двор, как будто ей надо их выбросить. Но на двор-то она пойдет, чтобы там, пока никто не видит, пальчики съесть.

Ребенок знает: вечером мама обманет дедушку — кивнет, когда он спросит: «Ты выбросила пальцы?»

Ребенок знает и то, что сам он сделает вечером. Он скажет — это он точно знает — скажет, она пальцы взяла и…И ребенок расскажет всё-всё:

Пошла с ними сперва на камешки. Оттуда на траву. Потом в саду она была, на дорожке и на грядках. И шла у самой стеночки, потом за угол ушла. Стояла у шкафа с инструментами, где шурупчики. И еще у платяного шкафа. Стояла и плакала, слезы прямо в шкаф капали. Потом рукой вытерла глаза. А другой рукой все таскала что-то из кармана и ела. Вытащит и съест, вытащит и съест.

Дедушка подносит руку ко рту. Наверное, сейчас покажет — тут, в комнате, — как она во дворе ела, думает ребенок. Но дедушка просто сидит так, держа руку у рта.

Ребенок говорит и говорит. Говорит, а на языке что-то вертится. Ребенок думает, это правда на языке вертится. Она будто косточка вишневая, которая боится застрять в глотке. Когда говоришь, голос доходит до ушей, а пока доходит, он все ждет: где же правда? А как замолчишь, думает ребенок, так сразу все, что говорил, делается неправдой. Потому что правда в глотке застряла. Потому что язык не повернулся всю правду сказать: взяла пальцы и съела.

Съела— это слово-то и застряло у ребенка в глотке. Ведь рассказал ребенок только вот что:

Она была у той сливы. На дорожке на гусеницу не наступила — нарочно подальше шагнула.

Дедушка опускает глаза.

А мама отводит глаза и дедушке, и ребенку — она берет из шкафа нитку и иголку. Садится, расправляет на себе платье, вот теперь и карман видно стало. Она завязывает на нитке узелок. Мама плутует, думает ребенок.

Мама покрепче пришивает пуговицу, чтоб не оторвалась. Старые нитки прячутся под новыми. В мамином плутовстве есть немножечко правды — пуговица на ее платье и правда почти оторвалась. А для пуговицы мама взяла самую толстую нитку. Над столом светит лампочка, и от лампочки как будто повисли нитки — это свет.

Потом ребенок закрывает глаза. За его опущенными веками мама и дедушка висят над столом на веревке, свитой из нитки, которая в иголке, и нитей света от лампочки.

Если нитку взять толстую, пуговица долго-долго не оторвется. Мама ее никогда не потеряет, думает ребенок. Пуговичка сломается пополам, а все-таки не оторвется.

Мама бросает ножницы в бельевой комод.

На другой день в комнату приходит дедушкин парикмахер, и с тех пор он приходит каждую среду.

Дедушка говорит: мой парикмахер.

Парикмахер говорит: мои ножницы.

«В Первую мировую войну волосы у меня повылезли, — говорит дедушка, — голова была в проплешинах. И ротный наш парикмахер натер мне голову листьями. Волосы и отросли опять. Ротный парикмахер сказал, даже лучше волосы эти новые, чем те, что были. Он любил играть в шахматы. А голову мне листьями натереть додумался потому, что я принес из лесу ветки, я из них потом шахматные фигуры вырезал. На тех ветках одни листья были серые, как зола, а другие рыжие, хоть и на одном дереве росли. И древесина тоже в два цвета — светлая и темная. Вот я и вырезал светлые фигуры и темные. А рыжие листья потемнели только в самом конце осени. У тех деревьев древесина была в два цвета, потому что серые ветки каждый год сильно отставали в росте. Два цвета как раз мне и пригодились для шахмат», — рассказывал дедушка.

Первым делом парикмахер подстригает дедушке волосы. Дедушка сидит на стуле и держит голову неподвижно. Парикмахер говорит: «Если волос не подстригать, голова будет кудлатая, вроде как сухой куст». Тем временем мама привязывает ребенка к стулу поясами от своих платьев. Парикмахер говорит: «А если не стричь ногти, они будут как лопаты. С этакими ногтями ходить только мертвецам годится».

Отвяжите меня, отвяжите!

Из шестерых девушек в комнате-коробчонке у Лолы было меньше всего колготок-паутинок. Да и те заклеены лаком на пятках и на ляжках. И на коленях. Петли на них бежали не только тогда, когда Лола могла их ловить, они бежали и тогда, когда сама Лола куда-нибудь бежала по улице или через кудлатый парк.

Бежать за кем-то, бежать от кого-то Лоле приходилось все время, а иначе и не могло быть, ведь ее желанием было заполучить мужчину в белоснежной рубашке. Даже в минуты острого счастья это желание оставалось нищенским, таким же, как Лолина родимая сторонка на Лолином лице.

Иногда Лола не могла ловить бегущую петлю, потому что сидела на собрании. «Заседание кафедры», — говорила она, сама не сознавая, что эти слова ей очень нравятся.

Вечером Лола вешала колготки на подоконнике, ногами на улицу. Вода с них не капала, так как Лола колготки не стирала. Они висели за окном, и казалось, будто это Лолины ноги там болтаются — коленки, икры, пальцы, пятки. И казалось, будто колготки могли сами по себе, без Лолы, уйти через кудлатый парк в темный город.

Кто-то в коробчонке спросил: «Где мои ножницы для ногтей?» Лола сказала: «В кармане пальто». Кто-то спросил: «Какого пальто? Твоего? Куда ты опять таскала мои ножницы?» Лола сказала: «Брала с собой в трамвай». И положила ножницы на кровать.

Лола стригла ногти в трамвае. Она часто ездила не куда-нибудь, а просто так. Сидела в трамвае, стригла и подпиливала ногти, зубами, сунув палец в рот, сдвигала кожу с ногтя, так что лунка делалась похожей на белую фасолинку.