Изменить стиль страницы

Быть другом Клауса Хентца – работа не из легких. Приходилось очень стараться, как в удаче, так и в проигрыше. Единственно стоящим делом он считал сочинительство. Правило простое: быть блестящим в литературе, дерзким в истории и презирать все прочее. Я шел по стопам Клауса, покоренный его харизмой. Я много и упорно трудился, а Клаус парил над миром и придирался к новичкам.

Нужно не выполнять задания, пропускать лекции, нарушать расписание, дисциплину, обеденное время, не прислушиваться к критическим замечаниям – никто не должен подчиняться этому, но я подчинялся. Труся, страдая. Я надеялся снова обрести достоинство, заблудившееся в простынях. Вскоре я стал гордиться своими поступками. Подражая Клаусу, я бросал вызов, осмеливался. Я заново жил. Мои выходки были наивными и ребячливыми. Клаус не желал соблюдать унизительный порядок, движимый смелостью и упрямством, а я, как сердитая бабочка, блистал только в лучах славы короля Клауса.

Иллюзии разбились в тот день, когда надзиратель потребовал, чтобы мы объяснили свое возмутительное поведение. Последней каплей стало сочинение о войне 1914–1918 гг., представленное нами. Клаус сам выбрал эту тему. В его тени я был простым исполнителем. Конечно, разразился скандал. Прежде всего Клаус заявил, что мировая война не представляла никакого интереса. Это была всего-навсего склока, затеянная патриотами и доведенная до гротеска благодаря своим масштабам. Сражение за часть Эльзаса – пример того, до чего может дойти человек, находящийся во власти даже ничтожной идеи. Клаус говорил это в оцепеневшем классе. Он решил остановиться на побоище 1917 г. – невообразимой бойне, разразившейся под командованием Нивеля, утверждал, будто последовавшие за ней сражения заслуживают лишь того, чтобы задать вопрос: зачем нужна война? Это была настоящая тема, достойная его вдохновения. Клаус размышлял над ней. Это был главный пункт его сочинения.

По мнению Клауса, война имела только одно преимущество: она положила конец человеческой вере. После войны люди ни во что не верили. Валери, Цвейг и другие писали об этом. Они были правы. Нужно ли поздравить себя с разложением веры? Клаус сделал лучше: он зааплодировал.

Клаус хлопал в ладоши и просил класс поддержать его. Среди невообразимого гама он все-таки закончил читать сочинение: «Так или иначе, людям удалось совершить чудо: разрезать Бога на куски. Один – для католиков, другой – для протестантов, еще один – для евреев! И каждый воюет за свой кусок пирога. Именно мечом, поднятым во имя веры, палач производит вивисекцию человека. Вам не кажется, что хватит?»

Класс заорал: «Да! Хватит! Да! Конечно, хватит! Да!» Нас выставили за дверь. В коридоре я разозлился: «Moг бы меня предупредить! Нас накажут». Он приблизился ко мне вплотную: «Накажут! Да знаешь ли ты, что такое страдание? А ты слышал про Аушвиц! Мои могли бы тебе порассказать о нем».

Впервые он упомянул о своих близких. Я опустил глаза: «Я не знал, что Хентц… Извини меня». Клаус смягчился. – Странно, какое впечатление производит слово «еврей». Ты даже не произнес его, а это всего пять маленьких букв, и ничего больше, как а, б, в, г, д. Так что не надо ни во что верить, даже в алфавит. – Он обнял меня за плечи. – Отныне о моем прошлом мы не будем говорить никогда.

За сочинение мы получили ноль. Мотив: вне темы. Клаус решил объявить голодовку. Нас принял надзиратель. Это была последняя должность, которую занимал кюре. Клаус взял слово. Черная сутана слушала его, держа в руке нож для бумаг. Клаус объяснил разницу между компромиссом и сделкой с совестью и честью. Это вывело священника из терпения. Он не судил нашу работу с точки зрения морали, которая в отдельных случаях (поспешил добавить кюре) заслуживает похвалы. Он говорил о провокациях, о том, что мы постоянно нарушаем порядки заведения. Но зачем же наказывать, заметил он, вызов к надзирателю – уже наказание. Зачем исключать, хотя мы должны быть исключены за подобное поведение?

Кюре вздохнул и положил нож для бумаг. Он понял, какая пропасть отделяет нас от обычного школьного успеха, и доказал свое святое терпение. Усадив нас в кожаные кресла, надзиратель снял очки и посмотрел расписание. Еще раз вздохнул и задумался. Пока наши ботинки пачкали натертый паркет, он предложил решение: свободное время. В четверг после обеда нам разрешалось выйти и подышать воздухом. Клаус подскочил от радости. Он получил возможность издавать первые произведения. Журнал для самовыражения – вот идеальный способ нормально дышать. Благородный кюре видел б своем поступке лишь возможность удержать нас на месте.

Это был журнал на двенадцати страницах, размноженный на ротаторе и напечатанный на грязной восковке, которую приходилось замазывать белой мастикой, чтобы исправить ошибки – плоды нашей неопытности.

«Перед гибелью» был красивый журнал. Название завораживало.

Мы поместили на обложку лицо орущего человека. Его большой открытый рот вопил обо всем, что ненавидел Клаус: подлость, фанатизм, религию, нетерпимость, свастику, загрязнение земли и что там еще? Чтобы узнать, надо пробежать глазами страшные статьи, напечатанные нами на пишущей машинке администрации. Обложка предваряла содержание. Мы нападали на все, кроме чести. Мы начали сначала.

Я должен был договориться о рисунке на обложку с одним искусным карикатуристом. Заказ передавался конфиденциально. За несколько сигарет он обещал молчать и слово сдержал. Доверие за доверие, и я предложил ему другую работу, на этот раз вполне официальную. Нарисовать то же лицо, но улыбающееся. Изменить название на «Школьник» и затем заполнить псевдожурнал нашими спокойными краткими статьями. «Школьник» будет рассказывать о спорте, о макетах самолетов, о художественных студиях. В лучших традициях махинаторов мы не забыли самым вежливым образом потребовать, чтобы отапливали классы и душевые кабины…

Надзиратель потребовал макет. Мы подчинились, и Клаус представил «Школьника». Добрый человек задал несколько вопросов и признался в том, что ожидал чего-то менее пресного. Предполагал умереть со смеху. Он поздравил нас. «Школьнику» дали зеленый свет. Тем лучше, заявил Клаус, так как наш журнал будет скоро готов. Напряжение спало. Настоящий журнал вышел во вторник. «Перед погибелью» вырвался на волю.

Я думал, что обида вынудила кюре наказать нас. Он признал свое поражение. Мы стояли, сцепив руки за спиной. На бюро лежал экземпляр «Перед гибелью». Я был зол хотелось сопротивляться. Новость свалилась как снег на голову. Нас исключили. Один час, чтобы собрать пожитки, холодная еда на кухне, билет на одиннадцатичасовой скорый поезд. Родителей предупредят. В Париже нас ждут.

Для меня отъезд был облегчением. Я покидал ненавистное мне место. Не я умолял оставить нас, а мы отказались от него. Отъехав от Алансона, я выбросил пансионерские простыни в окно. Меня переполняла смелость, чувство такое новое, как только что выпавший дождь. Прощайте, ночные горшки. Я больше никогда не дрогну.

Клаус был спокоен. Я думал, что он опасается дальнейших событий: встречи с отцом, ужасных объяснений, решительных мер. Было кое-что и похуже, чем пансион в Алансоне. Поговаривали о заведениях еще более суровых, где за дерзость дорого платят.

Клаус улыбнулся. Журнал не принес ему славы. «Перед гибелью» не стал ни победой, ни героическим поступком. Возможно, проявлением гордыни. Больше ничем. Чего он еще хотел? То, что сделал я, было прекрасно.

Клаус стал рассуждать о моей гнусной склонности к самодовольству. На мой взгляд, я был слишком терпим. Снисходительность стала моим принципом. Клаус мечтал о чем-то необыкновенном, о приключениях на пределе сил для того, чтобы прославиться, а мне хватало самого простого: наслаждаться, нести чепуху, блистать. Я пожал плечами. В купе привычно пахло резиной и мазутом, а теперь завоняло самодовольством. Я сделал вид, что принюхиваюсь.

– Это от тебя. Тебе надо ноги помыть, а то дышать нечем.

Мы отвернулись друг от друга и замолчали. Сомневаться во мне? После того, что я сделал! Клаус был несправедлив.