Изменить стиль страницы

Ливий говорит, что Тит боялся, что ему пришлют преемника и тот с блеском закончит войну с Набисом. Ливий имеет обыкновение объяснять таким образом действия всех полководцев. Но в данном случае он вряд ли угадал. Тит имел в то время слишком большое влияние на сенат и народ, чтобы серьезно бояться соперника. И уж если он так страшился этого, он должен был взять город, когда римляне туда ворвались. Нет, Тит руководствовался, по-видимому, совсем другими соображениями.

Он хорошо видел, что положение гораздо сложнее, чем казалось ахейцам. Положим, он уничтожил бы Набиса и вернул изгнанников. К чему бы это привело? Конечно, к гражданской войне. Ведь изгнанники вернулись бы совершенно нищими. Их дома, имущество и семьи были бы в руках у чужих людей, а заставить их отказаться от захваченного можно было только силой. А пока будет полыхать пламя войны, Спарта станет легкой добычей соседей-ахейцев. А еще неизвестно, что для спартанцев лучше — местный тиран или чужеземный властелин, ненавидящий все лаконское, который будет стремиться ослабить их, унизить и погубить.

Тит в то время уже несколько по-другому смотрел на Ахейский союз: он знал, какими безжалостными владыками могут стать ахейцы. Вероятно, этому способствовало одно новое знакомство, которое он завел совсем недавно. Во время похода на Спарту он очень подружился с Дейнократом-мессенцем, тем самым, который много лет спустя плясал в Риме в женском платье. Впрочем, очень ошибется тот, кто на основании этого решит, что этот Дейнократ был просто каким-то шутом. Он был очень знатного рода и получил самое блестящее воспитание, что должно было импонировать аристократу Квинктию. Дейнократ был любезен и находчив, вежлив и обходителен. Полибий замечает, что у Дейнократа не было глубокого государственного ума, но внешне он казался безукоризненным политиком. Он был очень смел, и не просто смел — ему свойственна была какая-то бесшабашная удаль, он, как гомеровские герои, выходил перед войсками и вызывал на бой храбрейшего. Вдобавок ко всему этому он был отчаянно весел и страстный волокита ( Polyb., XXIII, 5 , 4–8). Все эти качества, и серьезные, и пустые, были именно такого свойства, что очень привлекали к нему Тита. В задушевных беседах с римлянином, ночью, под походным шатром Дейнократ открывал ему сердце: он смертельно ненавидел Союз, мечтал освободить от него родную Мессену и красочно живописал его деспотизм и произвол.

Эти рассказы должны были произвести известное впечатление на Тита. Кроме того, разве он сам не видел, какой злобой горят сейчас ахейцы, как они рвутся стереть Спарту с лица земли? Ко всему прочему, Тита как истого римлянина очень волновала судьба женщин, согласившихся на брак с сообщниками тирана. Он предвидел худшее и не мог допустить произвола по отношению к ним.

Все расчеты Тита оказались совершенно верны. Через несколько лет после описываемых событий Набис был убит, и ахейцы воспользовались этим. Они захватили Спарту, срыли ее стены, сторонников тирана частью перебили, частью продали в рабство, а на вырученные деньги «как бы в насмешку», по выражению Плутарха, построили в Мегалополе портик. «Чтобы насытить свою ненависть к спартанцам», по словам того же Плутарха, они отменили все вековечные установления Ликурга и таким образом «перерезали жилы Спарте» ( Plut. Philop., 16). Порядок, установленный в Лакедемоне ахейцами, был столь ужасен, что спартанцы, едва оправившись, отправили в Рим послов умолять о защите, причем во главе посольства стали те самые изгнанники, которые были возвращены ахейцами! «Они утверждали, что… подорвано могущество города и лакедемонянам оставлено государство бессильное и несвободное. Бессильное потому, что число спартанцев (после набега ахейцев. — Т. Б.) ничтожно и к тому же стены города разрушены. Несвободное потому, что они не только повинуются союзным решениям ахейцев, но и в частной жизни обязаны повиноваться предержащим властям союза» ( Polyb., XXII, 1 , 9; 15 , 7–8). Благодаря противодействию ахейцев смуты не прекращались еще десять лет. Рим атаковали посольства. Одни требовали, чтобы изгнанникам вернули все имущество, другие — только часть; одни требовали возвращения новых изгнанников, другие с пеной у рта этому противились ( ibid., XXIII, 1 , 6). А отцы, вполне естественно, не могли и не хотели в этом разбираться. Все эти затруднения предвидел Тит, а потому и оставил пока в Спарте status quo.

Закончив спартанский поход, Фламинин двинулся на север, к Истму. Здесь его тщеславие было вполне удовлетворено тем приемом, какой оказали ему освобожденные им аргосцы. Они осыпали его самыми горячими выражениями благодарности и, главное, устроили древние Немейские игры, введенные еще Гераклом. Председателем мимо всех обычаев назначили иноземца Тита ( Liv., XXXIV, 41). Аргосцы ликовали, Тит упивался славой, зато ахейцы были мрачны, как ночь. Этоляне от всего происшедшего пришли в восторг: они издевались над ахейцами и язвительно поносили римлянина, который делал вид, что не обращает на них ни малейшего внимания.

Это была последняя кампания Тита. Он намеревался вскоре покинуть Элладу. Впрочем эти последние дни были для него очень напряженными. Он все время занимался устроением дел в освобожденных городах. Были среди них такие, которые всю жизнь прожили под македонским игом и не имели собственных законов. Тит составил для них конституцию, возможно более умеренную. Прощание его с греками представляло собой эффектное театральное зрелище, которое он, видимо, уже заранее обдумал. Он созвал в Коринф представителей всех греческих общин. На огромной площади их собралось столько, будто это было народное собрание. Тит выступил перед ними и сказал несколько слов.

Свобода, говорил он, это вещь, к которой надо долго привыкать, и ее не дарят. Поэтому эту свободу, добытую чужим оружием и подаренную иноземцами, они должны старательно беречь, чтобы римский народ знал, что свобода дана людям достойным и дар его попал в хорошие руки. Умеренная свобода, продолжал Тит, спасительна и для отдельных людей, и для целых государств. А неумеренная свобода тяжела для других и гибельна для тех, кто ею пользуется.

Тит оставил свой насмешливый тон и говорил голосом, каким мог бы беседовать отец со своими детьми. Эллины были тронуты до слез. Они кричали и рыдали. Особенно поразил их последний, очень красивый поступок римлянина. Он попросил напоследок в благодарность за все, что сделал он для Греции, только одно: отпустить всех италийцев, которые во время Ганнибаловой войны проданы были в рабство и теперь трудились на полях Эллады. Греки с восторгом согласились.

— Завтра, — закончил Тит, — я уезжаю и увожу с собой все римское войско.

Тит еще продолжал говорить, когда все увидели, как по склону Акрокоринфа медленно спускаются, сверкая оружием, римские легионы. Когда их блестящие ряды дошли до площади, Тит повернулся и молча последовал за ними. Ничего не могло быть эффектнее такого прощания! Толпы людей бежали за ним, называя спасителем и освободителем ( Liv., XXXIV, 48–50). На другой день проконсул покинул Элладу.

Когда Тит вступил на италийскую землю, у него, должно быть, еще голова кружилась от восторга. В первую минуту могло показаться, что он снова в Греции: на пристани его встречали толпы народа! Он ехал в Рим через всю Италию, и его дорогу только что не устилали цветами. Молодой победитель был в упоении. Его ожидал блистательный триумф — мечта всякого римлянина. Но Тит не мог примириться с мыслью, что торжество, ради которого он жил, продлится каких-нибудь несколько часов. Он решил растянуть удовольствие. Триумф его продолжался целых три дня. При этом все было обставлено так картинно и занимательно, что зрители не ощущали ни скуки, ни пресыщения и с нетерпением каждый раз ждали следующего дня.

В первый день везли вражеское оружие. Македонские шлемы, щиты и некогда непобедимые сариссы медленно проплывали перед римлянами, грозно сверкая на солнце. Затем везли великолепные мраморные и бронзовые статуи. Во второй день на повозках везли груды золота и серебра, в слитках и монетах. Богатства Филиппа произвели неизгладимое впечатление на квиритов. Само имя «Филипп» стало в Риме символом сказочной роскоши ( Plaut. Aulul., 86, 704). А один хвастливый воин у Плавта, который то и дело хвалится какими-то неслыханными и небывалыми подвигами, говорит, что у него тысячи модиев золота Филиппа ( Mil. glorios., 1064). Не могу отделаться от мысли, что этот эпизод навеян видом огромных телег, груженных царским золотом.