Изменить стиль страницы

– Вытри лицо.

Я промокаю следы слез и возвращаю платок ему.

– Оставь себе, – говорит Теннис. – Я взял с запасом.

– Я тут думал… – начинаю я.

– О чем?

– У парней, которых я нанял, есть хороший шанс разобраться со всем этим раньше копов, потому что они не сидят у меня на хвосте.

– И что?

– И когда они разберутся, я отправлюсь к этому ублюдку, который убил мою жену, и сам его прикончу.

Теннис смотрит на свои туфли, потом переводит взгляд на меня.

– Мы можем поговорить об этом завтра, – тихо предлагает он. – А сейчас пора прощаться с Дженной.

Я снова вытираю лицо, расправляю плечи и иду к церкви.

4

Кучка репортеров и фотографов снимают вход в церковь из-за спин полицейских, оцепивших часть улицы, а на въезде напротив входа остановился микроавтобус телевизионщиков. Убийство Дженны заняло значительное место в выпуске новостей нашего тихого уголка Уэстчестера, но я неприятно удивлен, увидев, какое количество журналистов приехало в Нью-Джерси на ее похороны. Наверное, Ромми проболтался о своих подозрениях насчет меня – газетчики всегда любят, когда на скамье подсудимых оказывается кто-то с Уолл-стрит.

Когда я приближаюсь, щелкают затворы фотокамер и откуда-то сбоку ко мне прорывается мужчина с пластиковой карточкой журналиста на шее. Он вытягивает микрофон и выкрикивает мое имя. Полицейский в форме рявкает на него, сообщая, что пресса не допускается на территорию церкви. Игнорируя всех, я прохожу за Теннисом через тяжелые деревянные двери в полумрак притвора. В этой церкви Дженна проходила конфирмацию, и здесь же мы поженились шестнадцать лет назад. Орган начинает стонать, когда я иду по проходу между рядами скамей, повторяя путь Дженны, а скорбящие вытягивают шеи, чтобы поглазеть на меня. Я сосредоточиваюсь на спине Тенниса, стараясь, чтобы мое лицо оставалось как можно более бесстрастным.

Когда мы подходим к алтарю, Теннис замедляет шаг и оглядывается. Оба первых ряда скамей пусты, родителей Дженны нигде не видно. Я слегка пожимаю плечами и искоса гляжу вправо, поскольку не разбираюсь в ритуале. Организовывала службу Мэри, прекрасно зная, что я так и не проникся религиозностью ее дочери. Когда Теннис отходит в сторону, передо мной появляется гроб из полированного красного дерева, и неожиданно открывшийся вид изломанного тела Дженны едва не заставляет меня бежать. В последнее время меня преследуют кошмары – мне снится, что труп Дженны лежит со мной в постели и я, как это бывает во сне, знаю, что моя любовь могла бы воскресить ее. Ночь за ночью я прижимаю ее конечности к своим, убираю с ее лица слипшиеся от крови волосы и отчаянно вдыхаю жизнь между ее восковых губ. Снова и снова ее легкие безжизненно опорожняются, и каждый холодный выдох заставляет меня повторять попытку.

С бьющимся сердцем я медленно сажусь на скамью вслед за Теннисом и поднимаю программку с сиденья. По мере того как мое дыхание успокаивается, я начинаю различать слова. На обложке напечатано имя Дженны, а под ним – та самая трескучая фраза, которую я учился бормотать еще ребенком, только в ней отсутствует часть про «царство и силу и славу». Еще более странной, чем религиозность Дженны, была ее преданность Церкви, чьи учения так часто выводили ее из себя. Дженна настояла на католической свадьбе и вынудила меня посетить с полдесятка занятий по основам веры и дать торжественную клятву воспитать наших детей «в лоне Единственной Верной Церкви». Дженна нашла способ компенсировать мне тяжесть подобного образования, но вопреки всем нашим усилиям у нас так и не появились дети, которых следовало воспитывать. Было бы лучше или хуже, если бы со мной сейчас был наш совместный ребенок? Возможно, и лучше, и хуже.

Падре Виновски, кюре Дженны, появляется из ризницы, облаченный в черные с золотом одеяния для богослужения. Я рад, что службу проведет он; Дженне он нравился. Они обычно торговали книгами наставлений для прихожан, и каждые пару недель Дженна приходила к падре Виновски домой, чтобы приготовить польские блюда по рецептам его бабушки. Этот полный и суетливый человек бессчетное количество раз обедал у нас дома, причем пил неразбавленную водку до, во время и после трапезы и нервно хихикал, когда Дженна ругала его за бредовые идеи Ватикана – такие, как, например, запрет на использование презервативов. Сегодня кюре выглядит подавленным, веки у него красные, а глаза блестят от слез. Его горе заставляет меня чувствовать к нему еще большую симпатию.

– Питер, – говорит он, приближаясь ко мне, – на два слова.

– Конечно, – отвечаю я, заинтригованный. Теннис тоже начинает вставать, но я кладу руку ему на плечо.

Падре Виновски ведет меня в ризницу, где двое подростков в черных рясах играют в карты. Он выгоняет их и закрывает дверь.

– Если вы не против, я бы хотел сначала помолиться о наставлении, – говорит священник срывающимся голосом. – Возможно, вы тоже захотите помолиться.

Он наклоняет голову, и я следую его примеру, чувствуя себя чрезвычайно неловко, пока он вполголоса бормочет слова молитвы. Проходит тридцать секунд. Падре Виновски поднимает голову.

– Я должен кое-что вам сообщить, – говорит он наконец, нервно сцепив руки. – Не знаю, правильно ли я поступил… Я еще не беседовал со своим исповедником.

– Пожалуйста, – прерываю я его; поведение кюре меня беспокоит.

– Вы знаете, что за последние несколько лет у Церкви было множество проблем с гражданскими властями. Епископ настаивает на том, чтобы мы были как можно осторожнее. Никто из нас не хочет снова привлекать внимание со стороны полиции.

– Расскажите же, что произошло, – прошу я; во рту у меня пересохло.

– Вчера, во второй половине дня, ко мне домой пришли детектив Ромми и его коллега. Ромми спросил меня, давал ли я советы Дженне, и я ответил – нет, не давал, во всяком случае, не официально, и сообщил ему, что обычно мы говорили о книгах. Тогда он поинтересовался, правильно ли будет назвать проведенное с ней время мирским общением, и я согласился и добавил, что мы с ней были друзьями. А потом он спросил, говорила ли она со мной об отношениях с вами. Я сказал, что не могу распространяться об этом.

Слеза ползет по его пухлой щеке.

– Что сказал Ромми? – спрашиваю я, хотя все уже понял.

– Он сказал, что я не могу отказаться отвечать, поскольку я уже признал, что у нас не было церковных взаимоотношений, и если только я не готов поклясться, что Дженна никогда не говорила со мной о вас вне исповеди, он арестует меня за создание помех правосудию. Он пригрозил, что обзвонит все местные газеты и попросит прислать фотографа, а затем выведет меня из парадных дверей моего дома в наручниках. Я не знал, что мне делать.

Прижав ко рту обе ладони, падре Виновски раскачивается на носках взад-вперед, охваченный отчаянием. Где-то на краю моего сознания проскальзывает восхищение изобретательностью Ромми, однако в то же самое время я решаю разобраться с ним.

– Что вы ему сказали? – спрашиваю я, надеясь, что Дженна по крайней мере не вдавалась в подробности.

Священник снова опускает голову и смотрит на мою рубашку.

– Полторы недели назад Дженна приходила готовить. После обеда мы играли в китайские шашки и болтали. Она сообщила мне, что попросила вас уйти.

– И?…

– И что она сделала все, что могла, – шепчет он. – Она обдумывала возможность развода.

Я опираюсь спиной на шкаф, чувствуя опустошение, хотя удивляться тут нечему. Кажется невероятным, что мы с Дженной дошли до этого. Мысль о том, что Ромми тайно злорадствует, из-за того что ему удалось выудить информацию из Виновски, оказывается последней каплей.

– Я любил ее, – с горечью говорю я. – Какие бы у нас ни были проблемы, сейчас это неважно. Она бы хотела, чтобы вы Держали рот на замке. Все это только усугубит горе ее родителей. Я считал вас ее другом.

Секунду падре Виновски молча жует ртом, и из глаз его снова начинают литься слезы.

– Я тоже ее любил, – говорит он.