Изменить стиль страницы

Критика народнического и марксистского толка очень высоко расценивала революционную музу Клюева. Никого не смутила даже ее — необычная для поэта — формальная слабость, доходящая до прямых провалов, до уровня творений П. Лаврова, Е. Нечаева или Ф. Шкулева… Такие вещи Клюева, как «Матрос» или «Коммуна», поражают своей беспомощностью. Но В. Львов-Рогачевский писал: «Сила революционной поэзии Клюева в ее сплетении с революционными настроениями восставшего народа» («Поэзия новой России. Поэты полей и городских окраин». Москва, 1919, стр. 61). В статье «Творчество Клюева» в «Книге для чтения по истории новейшей русской литературы», ч. 1, изд. «Прибой», Ленинград, 1926, тот же Львов-Рогачевский писал: «Порой поэт портит сбои стихи хлестко полемическими газетными выпадами против газетных врагов и занят не столько революцией, сколько Клюевым. Это к "смиренному Миколаю" совсем не идет» (стр. 138). Таким образом, Львов-Рогачевский осудил как раз лучшие из вещей Клюева, помещенные им в его пореволюционных сборниках: вещи тоскующие, сомневающиеся — и просто отчаявшиеся, — вещи полемические. А именно среди этого разряда вещей поэта — самые лучшие его стихи того времени в «Красном Рыке». Иванов-Разумник, идеолог «Скифов», поднимает Клюева на щит. В трижды опубликованной в 1918 г. статье «Поэты и революция» (в газ. «Знамя Труда», во 2-м сборнике «Скифов» и в «Красном Звоне») Иванов-Разумник писал: «Клюев — первый народный поэт наш, первый, открывающий нам подлинные глубины духа народного. До него, за три четверти века, Кольцов вскрыл лишь одну черту этой глубинности, открыл перед нами народную поэзию земледельческого быта. Никитин, более бледный, Суриков, Дрожжин, совсем уже поэтически беспомощные — вот и все наши народные поэты. Клюев среди них и после них — подлинно первый народный поэт; в более слабых первых его сборниках и во все более и более сильных последних — он вскрывает перед нами не только глубинную поэзию крестьянского обихода (напр., в "Избяных песнях"), но и тайную мистику внутренних народных переживаний ("Братские песни", "Мирские думы", "Новый псалом"). И если не он, то кто же мог откликнуться из глубины народа на грохот громов и войны и революции?» («Скифы», сборн. 2, 1918, стр. 1). Эта статья Иванова-Разумника встретила заслуженную отповедь М. Цетлина, писавшего в статье «Истинно народные поэты и их комментатор» («Современные Записки», № 3, Париж, 2 февр. 1921): «Как мог г. Иванов-Разумник не увидеть "стилизации", принять картон за металл, не расслышать звука подделки, смещать слово-подвиг со словом-игрой?» (стр. 251). Все это пишется как-раз о слабейших вещах Клюева… Всеволод Рождественский тоже отрицательно расценивает революционные стихи Клюева: «Сложности и схематичности метафор обречены последующие сборники, в особенности там, где Клюев, чувствуя себя обязанным быть современным, возводит идеологические терема и крылатую легкость слова отягчает смысловой нагроможденностью. "Медный Кит" и "Львиный Хлеб", при всех своих ярких достоинствах характерны именно для этой, "трудной" поры творчества…Поэзия его прежде всего не проста, хотя и хочет быть простоватой. При большой скудости изобразительных средств (без устали повторяющаяся метафора-сравнение) и словно нарочитой бедности ритмической Клюев последних лет неистощим в словаре. Революцию он воспринял с точки зрения вещной, широкогеографической пестрословности. "Интернационал" поразил его воображение возможностью сблизить лопарскую вежу и соломенный домик японца, Багдад и Чердынь. Вся вдохновенная реторика "Медного Кита" именно в таких неожиданных современных сопоставлениях. Хорош бы был сам Клюев в его неизменной поддевке где-нибудь на съезде народов Востока! Пестроте головокружительных дней созвучны его яркие, как одеяло из лоскутов, стихи. Он наш, он глубоко современен но только в те минуты, когда сам меньше всего об этом думает». («Мать-Суббота», «Книга и Революция», 1923, № 2 (26), стр. 62). На всех «космически-революционных», «евразийских» стихах Клюева отразилась левоэсеровская идеология «скифства». В 1917 г. Иванов-Разумник писал в статье «Третий Рим»: «"Москва" нашла свой конец в Петербурге 27 февраля 1917 года. Так погиб "третий Рим" идеи самодержавия, "а четвертому не быть"… Мир вступает ныне в новую полосу истории, новый Рим зарождается на новой основе, и с новым правом повторяем мы теперь старую формулу XVI века, только относим ее к идее не автократии, а демократии, не самодержавия, а народодержавия. "Два Рима пали, третий стоит, а четвертому не быть". В папе, в патриархе, в царе выражалась идея "старого Рима", старого мира; в идее Интернационала выражается социальная идея демократии, идея мира нового»… («Новый Путь», журнал левых социалистов-революционеров, 1917, № 2, октябрь. стр. 3). Иванов-Разумник рассматривает Третий Рим, как Третий Интернационал, как дружную семью братских народов, клюевский хоровод племен и наций…

Большевики весьма настороженно отнеслись к революционному «баловству» Клюева. Л.Д. Троцкий, расценивая талант Клюева очень высоко, посмеивался: «У него много пестроты, иногда яркой и выразительной, иногда причудливой, иногда дешевой, мишурной — все это на устойчивой крестьянской закладке. Стихи Клюева, как мысль его, как быт его, не динамичны. Для движения в клюевском стихе слишком много украшений, тяжеловесной парчи, камней самоцветных и всего прочего. Двигаться надо с осторожностью во избежание поломки и ущерба». Рассказывая далее, что Клюев принял все-таки революцию на ее первых порах, принял по-крестьянски, Троцкий отмечает специфический характер «коммуны» Клюева: «Клюев поднимается даже до песен в честь Коммуны. Но это именно песни "в честь", величальные. "Не хочу коммуны без лежанки". А коммуна с лежанкой — не перестройка по разуму, с циркулем и угломером в руках, всех основ жизни, а все тот же мужицкий рай… …Не без сомнения допускает Клюев в мужицкий рай радио и плечистый магнит и электричество: и тут же оказывается, что электричество — это исполинский вол из мужицкой Калевалы, и что меж рогов у него — яственный стол… …Клюев ревнив. Кто-то советовал ему отказаться от божественных словес. Клюев ударился в обиду: "Видно нет святых и злодеев для индустриальных небес". Неясно, верит он сам или не верит: Бог у него вдруг харкает кровью, Богородица за желтые боны отдает себя какому-то венгру. Все это выходит вроде богохульства, но выключить Бога из своего обихода, разрушить красный угол, где на серебряных и золоченых окладах играет свет лампад — на такое разорение Клюев не согласен. Без лампады не будет полноты… …Вот поэтика Клюева целиком. Какая тут революция, борьба, динамика, устремление к будущему? Тут покой, заколдованная неподвижность, сусальная сказочность, билибинщина: "алконостами слова порассядутся на сучья". Взглянуть на это любопытно, но жить в этой обстановке современному человеку нельзя. Каков будет дальнейший путь Клюева: к революции или от нее? Скорее от революции: слишком он уж насыщен прошлым. Духовная замкнутость и эстетическая самобытность деревни, несмотря даже на временное ослабление города, явно на ущербе. На ущербе как будто и Клюев» («Литература и революция», изд. 2-е, ГИЗ, 1924, стр. 49–51).

В рецензии на «Медный Кит», в пролеткультовском журнальчике «Грядущее» (1919, № 1, стр. 23), Бессалько, процитировав из «Поддонного псалма»:

Что напишу и что реку, о Господи!
Как лист осиновый все писания…
…Нет слова непроточного,
По звуку не ложного, непорочного… —

иронизировал: «Но что поделаешь — взялся за гуж! Нужно писать, пусть знает земля, что вмещает в себе чрево "медного кита". "Есть в Ленине Керженский дух, /Игуменский окрик в декретах!!!" Ну, уж зарапортовались, пророк, от этого греха вас и пребывание "во чреве" не отучило. Но катайте дальше! "Боже, Свободу храни — / Красного Государя Коммуны…" — Какая архаическая лесть! Пророк не догадывается, что слово "парь", хоть и с прилагательным "красный", теперь совсем не в моде. Но послушаем, как относится Николай Клюев, то бишь Иона, к республике. "Свят, Свят, Господь Бог-Саваоф!/ Уму республика, а сердцу — Китежград…" — Хоть пророку и не мило это слово "республика", но "Сей день, его же сотвори Господь, / Возрадуемся и возвеселимся в онь!"… …"Медный Кит1 — книга нездоровая. Да это и понятно: как можно было автору написать здоровую, ясную, солнечную книгу, когда он пробыл такое продолжительное время в свалочном месте прожорливого кита?» Борис Гусман писал о Клюеве еще сравнительно положительно («Сто поэтов. Литературные портреты». Изд. «Октябрь», Тверь, 1923, стр. 135–136). Зато В. Тарсис в подобной же книжке — «Современные русские писатели», под ред. и с дополнениями Инн. Оксенова, Изд. Писателей в Ленинграде, 1930, — пишет прямо, что Клюев — классовый враг, кулак: «мировоззрение Клюева — идеология певца патриархальной кулацкой деревни, выразителя ее устремлений» (ст. 109). Доходило до курьезов: пресловутая Е. Усиевич, критик-доноситель, придиралась даже к пейзажной лирике вообще, как к чему-то, что не подходило под требования «индустриальных небес»: «На весь предыдущий период развития послеоктябрьской поэзии можно распространить то положение, что о природе писали главным образом поэты нам враждебные или чуждые (Клюев, Есенин, Орешин, Клычков)…» («Писатели и действительность», ГИХЛ, Москва, 1936, стр. 106). Зато Виссарион Саянов в «Очерках по истории русской поэзии XX века» (Рабочая литстудия «Резец»), изд. «Красная Газета», Ленинград, 1929, — писал: «Значение литературной деятельности Клюева исключительно велико. Он является одним из самобытнейших русских поэтов. Все то поколение крестьянских писателей, которое выступило одновременно с ним, во многом от него зависело». Ольга Форш, в документальной повести «Сумасшедший Корабль» (изд. МЛС, Вашингтон, 1964, стр. 187), писала: «Гаэтан (Блок, БФ), Еруслан (Горький, БФ), Микула (Клюев, БФ) и Инопланетный Гастролер (А. Белый, БФ) — собирательные исторические фигуры, — опустили в землю старую мать-Русь мужицкую, Русь интеллигентски-рабочую…., чей петербургский период закончился Октябрем». А Клюев — по Форш — «матерой мужик Микула, почти гениальный поэт, в темноте своей кондовой метафизики, берущий от тех же народных корней, что и некий фатальный мужик, тяжким задом расплющивший трон» (там же, стр. 165).