И он долго и растянуто говорил от обязанностях хорошей жены. Любовь Ивановна сидела, низко опустив голову. Шахов молчал. Наконец Яворский утомился, прилег и продолжал лежа свои разглагольствования. Потом он совсем замолчал, и вскоре послышалось из-под пледа его всхрапывание.

После долгого молчания Шахов первый начал разговор.

– Любовь Ивановна, – сказал он, соразмеряя свой голос так, чтобы он не был за стуком колес слышен, – мы с вами так о многом говорили… Почему же… Я боюсь, впрочем, показаться нескромным и, может быть, даже назойливым…

Она сразу схватила то, что он хотел сказать.

– О нет, нет, – живо возразила она. – Это ничего, что наше знакомство слишком коротко… Знаете… знаете… – Она запнулась и искала слова. – Хоть это и странно, может быть, да ведь и все у нас с вами как-то странно складывается… Но мне кажется, что я вам все бы, все могла рассказать, что у меня на душе и что со мной было. Так бы прямо, без утайки, как своему… – она остановилась и, сконфузившись своего мгновенного порыва, не договорила слова «брату».

Шахова эта вспышка доверчивости и тронула, и ужасно обрадовала.

– Вот, вот, я об этом и хотел сказать, – торопливым шепотом заговорил он. – Ах, как хорошо, что вы так сразу меня поняли. Расскажите мне о себе побольше… только, чтобы вам самой это не было больно… Ведь как много мы с вами переговорили, а я до сих пор ничего о вашей жизни не знаю… Только не стыдитесь… И завтра не стыдитесь… Может быть, мы и разъедемся через четверть часа, и не встретимся никогда больше, но все-таки это будет хорошо.

– Да, да… Это – хорошо… И – правда? – как-то смело… ново… одним словом, хорошо! Да?

– Оригинально?

– Ах, нет. Не то, не то! Оригинально – это в романах, это придуманное… А здесь что-то свежее… Ничего такого больше не повторится, я знаю… И всегда будешь вспоминать. Правда?

– Да. А вам никогда не приходила в голову мысль, что самые щекотливые вещи легче всего поверять…

– Тому, с кем только что встретишься?

– Да, да… Потому что с близким знакомым уже есть свои прежние отношения. Так по ним все и будет мериться… Но мы с вами отклоняемся. Пожалуй, и не дойдем до того, о чем стали говорить. Рассказывайте же о себе.

– Хорошо… Но я затрудняюсь только начать… И кроме того, я боюсь, чтобы не вышло по-книжному.

– Ничего, ничего. Рассказывайте, как знаете. Ну, начинайте хоть с детства. Где учились? Как учились? Какие были подруги? Какие планы строили? Как шалили?

В это время поезд с оглушительным грохотом промчался по мосту. Мимо окон быстро замелькали белые железные полосы мостового переплета. Когда грохот сменился прежним однообразным шумом, Яворский вдруг сразу перестал храпеть, перевернулся, поправил под головой подушку и что-то произнес. Шахову послышалось не то «черт побери», не то «спать только мешают!». Любовь Ивановна и Шахов замолчали и с возбужденно-нетерпеливым ожиданием глядели на спину Яворского. В этом молчании оба чувствовали что-то неловкое и в то же время сближающее.

– Ну, говорите, говорите, – шепнул наконец Шахов, убедившись, что Яворский опять заснул.

Она рассказывала сначала неуверенно, запинаясь и прибегая к искусственным оборотам. Шахов должен был ей помогать наводящими вопросами. Но постепенно она увлеклась своими воспоминаниями. Она сама не замечала, как ее душа, до сих пор лишенная ласки и внимания, точно комнатный цветок – солнца, радостно распускалась теперь навстречу теплым лучам его участия к ней. Язык у нее был своеобразно-меткий, порой с наивными институтскими оборотами.

Любовь Ивановна не помнила ни отца, ни матери. Троюродной тетке как-то удалось поместить ее в институт. Время учения было для нее единственным светлым временем в жизни. Несчастье ждало ее в последнем классе. Та же тетка, совсем забывшая Любу в институте, однажды взяла ее в отпуск и познакомила с надворным советником Александром Андреевичем Яворским. С тех пор надворный советник аккуратно каждое воскресенье под именем дяди появлялся в приемной зале института с пирожками от Филиппова и конфетами от Транже. Любовь Ивановна, беспечно смеясь вместе с подругами над дядей, так же беспечно поедала дядины конфеты, не придавая им особенно глубокого смысла.

Бедная институтка, конечно, не могла и подозревать, что Александр Андреевич давно уже взвесил и рассчитал свои на нее виды. В минуту откровенности, сладострастно подмигивая глазком, он уже не раз говорил друзьям о невесте.

«Дураки только, – говорил он, – женятся рано и черт знает на ком. Вот я, например. Женюсь, слава богу, в чинах и при капитальце-с. Да и невеста-то у меня будет прямо из гнездышка… еще тепленькая-с… Из такой что хочешь, то и лепишь. Все равно как воск».

– Да и наивная я уж очень была в то время, – рассказывала Любовь Ивановна. – Когда он был женихом, мне, пожалуй, и нравилось. Букеты… брошки… брильянты… приданое… тонкое белье… Только когда к венцу повезли, я тут все и поняла. Плакала я, упрашивала тетку расстроить брак, руки у нее целовала… не помогло… А Александр Андреевич нашел даже, что слезы ко мне идут. С тех пор я так и живу, как видите, четыре года…

– Детей у вас, конечно, нет? – спросил Шахов.

– Нет. Ах, если бы были! Все-таки я знала бы, для чего вся эта бессмыслица творится. К ним бы привязалась. А теперь у меня, кроме книг, и утешения никакого нет…

Она среди разговора не заметила, как поезд замедлял ход. Сквозь запотевшие стекла показалась ярко освещенная станция. Поезд стал.

Разбуженный тишиною Яворский проснулся и быстро сел на диване. Он долго протирал глаза и скреб затылок и, наконец, недовольно уставился на жену.

– Ложись спать, Люба, – сказал он отрывисто и хрипло. – Черт знает что такое! И о чем это, я не понимаю, целую ночь разговаривать? Все равно путного ничего нет. – Яворский опять почесался и покосился на Шахова. – Ложись вот на мое место, а я сидеть буду.

Он приподнялся.

– Нет, нет, Саша, я все равно не могу заснуть. Лежи, пожалуйста, – возразила Любовь Ивановна. Яворский вдруг грубо схватил ее за руку.

– А я тебе говорю – ложись, и, стало быть, ты должна лечь! – закричал он озлобленно и выкатывая глаза. – Я не позволю, черт возьми, чтобы моя жена третью ночь по каким-то уголкам шепталась… Здесь не номера, черт возьми! Ложись же… Этого себе порядочный человек не позволит, чтобы развращать замужнюю женщину. Ложись!

Он с силой дернул кверху руку Любови Ивановны и толкнул при этом локтем Шахова. Художник вспыхнул и вскочил с места.

– Послушайте! – воскликнул он гневно, – я не знаю, что вы называете порядочностью, но, по-моему, насилие над…

Но ему не дала договорить Любовь Ивановна. Испуганная, дрожащая, она бессознательно положила ему руку на плечо и умоляюще шептала:

– Ради бога! Ради бога…

Шахов стиснул зубы и молча вышел на платформу.

Ночь была теплая и мягко-влажная. Ветер дул прямо в лицо. Пахло сажей. Видно было, как из трубы паровоза, точно гигантские клубы ваты, валил дым и неподвижно застывал в воздухе. Ближе к паровозу эти клубы, вспыхивая, окрашивались ярким пурпуром, и чем дальше, тем мерцали все более и более слабыми тонами. Шахов задумался. Его попеременно волновали: то жалость и нежность к Любови Ивановне, то гнев против ее мужа. Ему было невыразимо грустно при мысли, что через два-три часа он должен ехать в сторону и уже никогда больше не возобновится встреча с этой очаровательной женщиной… Что с ней будет? Чем она удовлетворится? Найдется ли у нее какой-нибудь исход? Покорится ли она своей участи полурабы, полуналожницы, или, – об этом Шахов боялся думать, – или она дойдет наконец до унижения адюльтера под самым носом ревнивого мужа? Шахов и не заметил, как простоял около получаса на платформе. Опять замелькали огни большой станции. Поезд застучал на стыках поворотов и остановился. «Станция Бирзула. Поезд стоит час и десять минут!» – прокричал кондуктор, проходя вдоль вагонов. Шахов машинально засмотрелся на вокзальную суету и вздрогнул, когда услышал сзади себя произнесенным свое имя.