Изменить стиль страницы

Таким образом, публикации, вошедшие в номер "ИЛ", поднимают ряд существенных вопросов, касающихся если не Священных текстов, которые остаются незыблемыми, то самой постмодернистской цивилизации. Должен ли быть какой-либо эстетический или этический предел пресловутому праву художника? И если художник "право имеет", то не имеет ли подобное же право и "тварь дрожащая", которая тоже "самовыражается" тем, что оскверняет кладбища, поджигает храмы и глумится над святынями? И не в равной ли мере кощунствуют большевик, гадящий в алтаре, и художник-постмодернист, разрисовывающий иконы непристойными сценами?

Отстаивание же права подобного рода "художников" в либеральном обществе становится делом общественно-политическим. В сфере культуры уже назначены премии "за смелость в самовыражении". Ларри Флинт Формана вот-вот окончательно победит.

Об этом свидетельствует присуждение Жозе Сарамаго Нобелевской премии по литературе. Тот факт, что ее удостоился в этом году завзятый коммунист и автор богохульного романа, делает Ж. Сарамаго определенной знаковой фигурой нашего времени. А если учесть, что одним из кандидатов на Нобелевскую премию этого года был также "португалоязычный" Жоржи Амаду, художник во всех отношениях куда более значительный (если уж так неотвратимо подошла пора отметить писателя именно из этого культурного ареала), то идеологическая конъюнктура, подарившая миру нового лауреата, становится очевидной.

При этом сам Жозе Сарамаго заявил, что если бы его заставили выбирать между Нобелевской премией и коммунистическими идеями, он выбрал бы второе. Парадокс, однако, состоит в том, что, оказывается, на нынешнем культурном рынке не только нет необходимости отказываться от своего "коммунизма", но, напротив, как раз именно он, сдобренный псевдоевангельскими картинами и щедро приправленный фрейдистскими мотивами, теперь сам удовлетворяет спрос на постмодернистскую "гремучую смесь", более чем сомнительную в художественном отношении.

Присуждение премии Жозе Сарамаго вызвало жесткую негативную реакцию Ватикана, с полным основанием увидевшего в этом исключительно идеологическую акцию. И сколько бы апологеты нового лауреата ни пытались внушить, что коммунизм Сарамаго вовсе не того свойства и смысла, какой имеет коммунизм Лубянки и ГУЛАГа, Зюганова и Анпилова, а какой-то иной, "хороший" коммунизм, становится все отчетливей его прежняя богоборческая гримаса, проступающая из-под импортного постмодернистского грима.

Проблема этики

И все же либеральное мышление непоколебимо уверено, что и у него есть своя этика. В ответ на письмо кардинала Карло Мария Мартини "Во что верит тот, кто не верит?" Умберто Эко, один из лидеров левой интеллигенции Италии, знаменитый писатель, семиолог и историк культуры, пишет в эссе "Когда на сцену приходит другой": "Я постарался обосновать принципы внерелигиозной этики на чисто природном явлении... какова наша телесность, и на убеждении, что инстинктивно всякий полагает, что его душа (или нечто, выполняющее ее функцию) проявляется только благодаря соседству с окружающими. Из этого вытекает, что то, что я определил как "внерелигиозная этика", по сути - этичность природы... Природный инстинкт, дозревший до степени самосознания, - разве это не опора, не удовлетворительная гарантия?" [61]

И хотя Эко, явно благодушествуя, пытается уверить кардинала в том, что "основные принципы природной этики... совпадают с принципами этики, основанной на вере в трансцендентное" и что "невозможно не признать, что природные этические принципы запечатлелись в нашем сердце на основании программы спасения" [62], он руководствуется явно языческими принципами.

По сути вся его этика сводится к максиме: "Ты меня не тронь, и я тебя не трону - так и будем соблюдать права друг друга", а его упование зиждется на вере в некий премудрый природный инстинкт, который сам по себе этичен. В таком случае, этика волка состоит в том, чтобы съесть овцу, а этика овцы - в том, чтобы быть съеденной. По крайней мере, именно эта метафора реализуется в столкновении либерального сознания и Церкви - будь то Церковь Православная или Католическая. Последняя, впрочем, в наши дни особенно страдает от того, что этические либеральные волки пожирают стадами ее овец.

Итак, этика "нового сознания" сводится к высвобождению природных инстинктов. Два тысячелетия христианства, казалось, опровергшие эти утверждения в качестве этических, до сих пор кое-как сдерживают общество, в "коллективном сознании" которого действительно не могли не запечатлеться какие-то принципы "программы спасения", от того, чтобы безоговорочно сдаться власти природных инстинктов.

Однако эта этика сможет одолеть общество в том случае, если сами функции природных инстинктов будут мифологизированы в качестве человеческой и общественной нормы. А поскольку "мы приходим к нашим представлениям о нормальности через одобрение определенных стандартов поведения и чувств внутри определенных групп, которые полагают эти стандарты на своих членов" [63], то становится вполне понятной публичная акция легализации сексуальных меньшинств, манифестация их в качестве нормы человеческого поведения и борьба за их сугубые права. Делается ясной преднамеренность сексуального воспитания детей и бесконечно транслируемой по ТВ поточной эротики, претендующей на то, чтобы сделаться невозбранной и незазорной атмосферой жизни. Наконец, свидетельствует сам за себя тот хищный инстинкт собственности, который так активно поощряется теми же СМИ.

Этот своеобразный руссоизм современной цивилизации есть залог ее утопичности. Именно Руссо спровоцировал своим учением о добродетельном природном человеке все прогрессистские течения социальных реформ (в том числе и марксизм), которые должны были гарантировать построение рая на земле: естественный человек хорош сам по себе, надо только реформировать общество, и тогда водворится Добро. Реформы общества тем не менее, как оказалось, требуют человеческих жертв - "эксплуататоров", "угнетателей", "врагов народа".

Однако идеи Руссо имеют и другую транскрипцию: природный человек темен, стихиен и иррационален, как сама падшая природа. Как точно заметила американская исследовательница Камилла Палья, "все дороги от Руссо ведут к де Саду... Для де Сада возвращение к природе... означает воцарение похоти и насилия" [64]. Это, однако, является не личной перверсией де Сада, но логическим следствием руссоизма.

Сам Руссо пишет в своей "Исповеди": "Я обладаю жгучими страстями и под влиянием их забываю о всех отношениях, даже о любви... Будучи рабом своим чувств, я никогда не мог противостоять им, самое ничтожное удовольствие в настоящем больше соблазняет меня, чем все утехи рая..." [65]

Ч. Ломброзо пишет, что у Руссо была самая настоящая мания преследования: ему казалось, что "Пруссия, Англия, Франция, короли, женщины, духовенство, вообще весь род людской, восстали против него... Самое большое проявление злобы этих коварных мучителей Руссо видит в том, что они осыпают его похвалами и благодеяниями" [66]. Вольтер свидетельствует, что Руссо "был сумасшедшим и сам всегда сознавался в этом" [67].

Де Сад фактически выполняет завет Руссо следовать природе, манифестируя при этом, что природа - это слепое и вязкое человеческое "подполье" и что наслаждения, которые могут быть извлечены из нее, неотличимы от страдания. Соответственно и страдание, причиненное и испытанное, может быть наслаждением.

вернуться

61

Эко У. Когда на сцену приходит Другой // В кн.: Эко У. Пять эссе на темы этики. СПб.: "SYMPOSIUM", 1998. С. 11.  

вернуться

62

 Там же. С. 13.

вернуться

63

 Хорни К. Собр. соч. Т. 1, М.: "Смысл", 1997. С. 280.

вернуться

64

 Цит по: Парамонов Б. Указ соч. С. 239.

вернуться

65

 Цит по: Ломброзо Ч. Гениальность и помешательство. М.: "Республика", 1995. С. 64.

вернуться

66

 Там же. С. 66.

вернуться

67

 Там же. С. 67.