«…Я совершенно уверена, что ребенок уже мертв, эти шантажисты его убили, они выманили у Линдберга с женой столько денег, промучили их ожиданиями, сказали, что ТЕ ПОЛУЧАТ СВОЕГО РЕБЕНКА ЖИВЫМ. Я теперь все время думаю, что же они с ним сделали? Во что мы все превратились? Можете вы мне сказать? Или вы думаете, что такое происходит только здесь, у нас? Вы знаете, какие ужасы творятся каждый день во всем мире посреди всего этого кажущегося спокойствия?

ДЕТИ НИЧЕГО НЕ ЗНАЮТ О ЗЛЕ, БЕЗРАЗЛИЧИИ И ПРЕДАТЕЛЬСТВЕ!

Я вспоминаю его лицо, мама, лицо этого маленького мальчика, оно стоит у меня перед глазами. Оно не дает мне спать по ночам. Мне снится, что я ищу его, но мне все время что-то мешает, я не успеваю. Какое-то непонятное существо карабкается в спальню через окно, чьи-то руки вырывают его из глубин моего тела, он просыпается и плачет. Он кричит: "Мама!"

И снова его лицо. "Мама, ну почему они оставили открытым окно?

Откуда у меня на простыне кровь?"».

Посовещавшись всей семьей, родственники решают, что Юне поедет проведать свою младшую сестру; чего бы это ни стоило, довольно уже Сельме сидеть там одной среди этих сумасшедших американцев — так решили в семье. И Юне, конечно, ничего не имела против того, чтобы на пару месяцев сгонять в Нью-Йорк — раз уж Сельме так тяжело и ей надо помочь.

Сельма сама знакомит Юне с Рикардом.

Сестры выходят прогуляться по Бруклину и на улице случайно встречают Рикарда. Бабушка курит сигареты «Алибаба», которые привезла с собой из Норвегии, она вынимает из сигаретной пачки маленькую фотографию и протягивает ее Рикарду. На фотографии изображен Пете Санстёл. Бабушка звонко смеется, словно во рту у нее — нет, не сигаретный дым, а золотые монеты. Дедушка сказал бы, что она невероятно красива в своем облегающем желтом платье и розовой соломенной шляпке с большой старомодной розой сзади.

Рикард смотрит на Юне.

Рикард смотрит на Юне и чувствует, как внутри у него начинает искриться зеленый свет — он чувствует, что все у него внутри и все вокруг него становится потрясающе, неописуемо зеленым и невыразимо радостным.

Они пожимают друг другу руки. Юне в перчатках.

Они пожимают друг другу руки, и Рикард смущенно спрашивает, нельзя ли показать завтра Юне Центральный парк.

Юне с готовностью отвечает, что очень даже можно.

Она поворачивается к сестре: «Сельма, у нас завтра есть какие-нибудь дела? Я тебе буду нужна?». Затем обращается к Рикарду: «Спасибо, я с удовольствием посмотрю на Центральный парк. А может, Вы мне покажете Эмпайр-стейт-билдинг? А еще мне хотелось бы сходить в кино».

В тот вечер, вернувшись в свою мастерскую, Рикард Блум сделал костюм, на который его вдохновила Юне. Зеленое платье, зеленая соломенная шляпка, пара зеленых перчаток и большая старомодная роза из шелка, которую Рикард решил сделать красной.

Он назвал костюм по-норвежски: «Родные пенаты».

Само собой, этого сложного иностранного названия ни один покупатель выговорить не мог, но особой роли это не играло. Когда костюм вывесили в витрине, люди, проходящие мимо, останавливались на него поглазеть. Некоторые даже плакали. Все женщины хотели купить его. Всем хотелось носить такой костюм. Всем казалось, что стоит его надеть, и женихи будут очарованы.

Никто не мог объяснить, что делало этот костюм таким привлекательным. Может быть, дело в прозрачной зеленой ткани, в том, как изящно платье облегало бедра и ноги? Или это соломенная шляпка, которая так выгодно подчеркивала многообещающие искорки в глазах? А может, все из-за декольте, которое обнажало ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы мужчина сошел с ума от желания?

Но объяснить успех можно не всегда, говаривал Рикард. И после того, как он сшил пятьдесят костюмов, ему пришлось сшить еще пятьдесят, а потом и еще пятьдесят в придачу.

Это переросло в лихорадку. Всем хотелось иметь в своем гардеробе костюм «Родные пенаты», название которого теперь выговаривали то как «пенальти», то как «пинетки», то как «пинцеты», они называли его «петунья» — по имени декоративного садового растения, или «петиты».

Даже приветливый малютка раввин, который время от времени в строжайшем секрете наведывался в магазин, чтобы купить какой-нибудь скромный подарок жене, захотел приобрести именно этот новый костюм.

«Скажите, как произносится это диковинное слово "п-е-н-а-т-ы"»? — спросил раввин, держа в руках зеленое платье и соломенную шляпку.

Улыбнувшись, Рикард раскрыл рот и показал раввину, в каком положении должен находиться язык, чтобы слово звучало правильно. Раввин сложил губы, как учил Рикард, и попробовал выговорить слово.

«Слушайте внимательно, — сказал Рикард. — Пе-на-ты», — медленно произнес он.

«Пьенаты», — повторил раввин.

«Пенаты», — поправил Рикард.

«Пейнаты», — сказал раввин.

«Почти правильно, — ободрил его Рикард. — Попробуйте еще раз».

«Пьениты», — попробовал тот.

«Пенаты», — исправил он раввина.

«Пеньяты», — растерянно повторил раввин.

«Пенаты», — сказал Рикард.

Раввин покачал головой. «Это так же, как Бог, — улыбнулся он. — В своих речах и молитвах мы даем Ему много различных имен — потому что Его настоящее имя произнести никто не может или не смеет».

Рикард и Юне поженились, у них родились две дочери, одна за другой, Элсе и Анни. Предприятие Рикарда процветало. У него была красивая жена. Замечательные здоровые дочки. Хорошие друзья. И почти никаких врагов. Возвращаться в Норвегию Рикард, или Ричард, или просто Рич, как он сам себя называл, совершенно не хотел. Америка представляла собой именно то, о чем он мечтал, она была всем, к чему он стремился; жизнь здесь оказалась абсолютно такой, как он представлял себе, сидя над газетными вырезками дома, в Норвегии. Время шло.

Миновал 1932 год, вслед за ним потянулись 1933, 1934, 1935, 1936 и так далее. Все было замечательно. Юне, в отличие от Рикарда, интересовало все, что происходило вокруг, она волновалась из-за успехов нацистов в Германии, переживала за друзей и знакомых, оставшихся без работы и приходивших к Рикарду занять денег. (Рикард в деньгах никогда не отказывал, друзей предавать нельзя, говорил он, и тогда они тоже тебя не предадут.)

Но когда Рикард замечал, что Юне замолкала, начинала грустить, когда ей особенно сильно хотелось домой, когда голос Рузвельта, раздававшийся из динамика радио, звучал уже не так утешительно, как прежде, и угрозу войны во всей Европе игнорировать было нельзя, — тогда Рикард брал Юне с собой на Брайтон-Бич, садился поближе к ней и смотрел на океан. Просто брал ее с собой на Брайтон-Бич, садился поближе и, глядя на океан, пел свою любимую песню, единственную из всех, что знал наизусть, — песню норвежца Уле Кнудсена Труваттена, который эмигрировал в Америку в 1841 году:

Мои карманы полны денег,
Но радости от них немного:
Что мне с таким богатством делать,
Коль на душе моей тревога?
Я думал, что забыть придется Норвегию мою, но песня
Сама собой в душе поется:
В родном краю всего чудесней [22].

Я представляю, как Рикард обнимал Юне за плечи и говорил: «Будет, будет тебе, Юне, прошу тебя, не грусти»; потом он притрагивался пальцем к щеке Юне и показывал ей слезу, оставшуюся на пальце; и хотя они сидели совсем рядом, тесно прижавшись друг к другу, он придвигался еще ближе и шепотом напевал ей последний куплет этой песни — так тихо, что слышала только она, больше никто.

вернуться

22

Пер. Т. Кирюниной.