Сёренсен вытягивает вперед руку и закрывает глаза.

— Перерыв закончен, — говорит он, усаживаясь за пианино.

— Думаю, надо дать ей шанс, — предлагает Чарлей, кивая в мою сторону.

— Ты уверена, что умеешь петь? — спрашивает Сёренсен. — Если не умеешь, я играть не буду.

— Умею.

— А танцевать?

— И танцевать умею.

Так что, если кто-нибудь спрашивает, как мне удалось соблазнить Карла, высокого мужчину с темными волосами и в сливово-красных ковбойских сапогах, я просто рассказываю о том, что произошло в тот апрельский вечер, когда мы с папой ужинали в «Театральном кафе».

Сёренсен дожидается, пока я спущусь со сцены и подойду к столику, за которым сидят Карл, блондинка и ее подружка.

Блондинка поднимает глаза. Смотрит на меня. Раскрывает рот и зевает, как будто при одном только взгляде на меня ей становится так скучно, что хочется спать. Ты кто такая? Ты вообще кто? Ты чего тут стоишь, место занимаешь? Ты что, не понимаешь, что ты здесь ни при чем — это я красивая, восхитительная блондинка, прелестная, очаровательная, прекрасная и удивительная!

— Извините, — щебечет она сладким голоском. — Мы разве знакомы?

Я хватаю со стола бутылку с красным вином и выливаю ее содержимое блондинке на голову.

— Теперь знакомы!

Подруга блондинки смотрит затаив дыхание.

— Прости, — говорю я. Я смотрю на блондинку, мне ее немного жаль. — Только без истерик, — говорю я. — Извини, что пришлось тебя искупать. Понимаешь, сегодня вечером я должна уйти отсюда с этим мужчиной, — я киваю на Карла, — а ты, — киваю на блондинку, — стоишь у меня на пути.

Я поворачиваюсь к Карлу:

— Карл! Тебя ведь зовут Карл? — Я глубоко и взволнованно вздыхаю. — Карл. Вот это имя! Я весь вечер на тебя смотрела, и хоть ты, наверно, злишься на меня за то, что я облила твою подругу, я все равно скажу тебе, что ты необыкновенный. По-моему, ты необыкновенный, и я поклянусь на могиле дедушки, что если мы вместе уйдем сегодня из этого ресторана, ты ни за что не захочешь вернуться.

Блондинка медленно поднимается со стула — красное когтистое морское чудовище, с которого капает вино.

— Ты кто такая? — шипит она.

— Я Карин, — отвечаю я. — Карин Блум! — Я приподнимаю шляпу и низко кланяюсь.

При этом я незаметно подаю рукой знак Сёренсену, Чарлею и Викстрёму, сидящим на балконе. Они одобрительно кивают. И начинают играть.

О, как они играют, Жюли! Почему ты сейчас не здесь?

Они играют так, как никто еще не играл. А я пою так, как не пела никогда. По всему «Театральному кафе» прокатывается вздох восхищения. И все, кто там был — не буду называть имен, — все, кто там был: актеры, писатели, журналисты, редакторы газет, директора театров, издатели, режиссеры — ты их знаешь, Жюли, — все слушали затаив дыхание. И папа тоже.

А все дело в Гершвине.

Я сбрасываю со стола стаканы, тарелки и вилки с ножами, скидываю скатерть, беру за руку Карла, затаскиваю его наверх и говорю, что мы будем танцевать. Держу пари, что так он никогда еще не танцевал.

* * *

Я не стану уверять вас, что у Карла были волшебные ковбойские сапоги. Хотя не исключено, что я рассказывала об этом Жюли, Торильд и Валь Брюн, когда мы вместе сидели в кафе. Я, когда выпью лишнего, могу еще и не то рассказать.

(Так что если вы когда-нибудь столкнетесь с Торильд или Валь Брюн и услышите от них историю про некую Карин Блум, девушку Карла, мужчины с волшебными ковбойскими сапогами, — не воспринимайте это всерьез.)

Не хочу хвастаться. Или выдумывать небылицы. Это не по мне. Но иногда без этого не обойтись. Вот и рассказываешь все как было — и немножко больше этого.

Когда я была маленькой, бабушка и Анни расстраивались, что я вру. Они говорили, что в обществе не терпят лжецов. Они говорили, что я преувеличиваю, чтобы завоевать благосклонность окружающих. Они говорили, что я буду одинокой. Посмотри на Жюли, говорили они, Жюли так никогда не поступает. Думаю, что пример был неудачным, потому что Жюли гораздо более одинока, чем я. Да, Жюли, ты была более одинокой, чем я.

Сказав Анни, что я убила Пете, эту мерзкую таксу, я поняла разницу между ложью, которая окупается, и ложью, которая не окупается. Хуже всего было то, что Анни не перестала бушевать, даже когда я сказала, что не убивала Пете. Она разозлилась из-за того, что подобные мысли приходят мне в голову: «Ты ужасный ребенок, откуда у тебя такие мысли?» — кричала Анни и трясла меня. Глупо получать такой нагоняй за ложь, которая себя не окупает. И я решила стать лучше. Врать лучше. Тогда и нагоняев будет меньше. Мне не хотелось стать изгоем и жить в одиночестве, как предрекали мне Анни с бабушкой.

Помню, как-то раз — задолго до того, как у нас появилась собака, — учительница написала в моем дневнике замечание. Мне было, наверно, лет восемь-девять, я ходила в третий класс, учительницу звали Струнг. Не фру Струнг, и не фрекен Струнг, и даже не Сесилия Струнг. А просто Струнг. Я ее довольно сильно боялась, а это говорит о многом, потому что, вообще-то, я не боюсь ничего. Но Струнг была сухая и строгая; а если говорить начистоту, то у нее к тому же совсем не было чувства юмора.

История заключалась в следующем. Летом мне исполнилось девять и я написала директору цирка Арне Арнардо письмо, в котором спрашивала, могу ли я поехать с ними на гастроли. Я написала, что предоставляю ему право решать, в каком качестве я буду выступать на сцене — ведь у него есть опыт работы с начинающими артистами, но если его интересует мое мнение, то мне больше всего хочется быть: 1) танцовщицей на канате, 2) дамой с перьями на белой лошади, 3) акробаткой.

Несколько недель спустя, после того как Арнардо ответил на мое письмо и пригласил меня в свой цирк учиться на воздушную гимнастку, я рассказала об этом кое-кому из одноклассников. Письмо я показывать не хотела. «Письма — это что-то интимное», — сказала я. Но я рассказала им, что после осенних каникул брошу школу и посвящу себя цирковым занятиям, чтобы подготовиться к большим гастролям, которые состоятся следующим летом. То же самое я сообщила Струнг, когда она отчитала меня за невыполненное домашнее задание и невнимательность на уроках. Я сказала ей, что Арне Арнардо взял меня учиться на воздушную гимнастку в свой цирк и уроки мне теперь, в общем-то, делать необязательно. Когда я сказала об этом впервые, Струнг покачала головой с таким видом, как будто услышала заведомую глупость. «Работай, не отвлекайся, Карин Блум», — ответила Струнг и вернулась к доске. Когда же я снова заговорила про цирк, она стукнула кулаком по моей парте и рявкнула: «Пойми наконец: твои россказни нелепы! Зачем надо вечно что-то придумывать, неужели нельзя просто ходить в цирк, как другие дети? Зачем…» — она так разозлилась, что не смогла закончить фразу.

Ничего не ответив, я плотно сжала губы и отвернулась к окну.

Я думала тогда: «Ладно мне не верят, когда я вру, но ведь когда я говорю правду, мне тоже никто не верит». И тогда я подумала… я стала надеяться, что Струнг умрет лютой, ужасной смертью за то, что опозорила меня перед всем классом.

Когда я упомянула об Арне Арнардо в третий раз, Струнг промаршировала к доске и произнесла речь. Она рассказала о том, что бывает с людьми, которые врут и преувеличивают, она сказала, что у таких людей внутри появляется дыра, и каждый раз, когда они врут, дыра увеличивается, и в конце концов человек перестает быть самим собой и превращается в сплошную дыру, сквозь которую каждый может просунуть руку. Я представила свое тело, из которого торчит рука Струнг; я представила его в виде обруча, сквозь который прыгают крошечные цирковые собачки; я думала о том, как буду выглядеть, и в этот момент — именно в этот момент — раздался стук в дверь классной комнаты, на пороге предстал Арне Арнардо, собственной персоной, и сказал: «Я пришел». Благослови вас Бог, господин директор цирка, за то, что вы пришли. «Я пришел, сказал он, чтобы забрать Карин Блум».