— Ты, поди, еще у отца будешь благословения спрашивать? — сетовал Антон на друга.

— Буду, и венчаться надо... Если Лена согласится, — отвечал Алексей.

— Да она-то хоть завтра!

Так, наверное, прошел год. И действительно, Алексей получил благословение от отца и от матери. И когда, казалось бы, можно было назначать день свадьбы (хотели сразу после Рождества), грянула маленькая, но, как оказалось, долгая и кровавая война.

*  *  *

— Чай будешь пить? — спросила Ева.

Монах отрицательно помотал головой.

— Тебе, поди, иконы нужны, чтоб помолиться на сон грядущий? На кухне есть, чай и мы христиане. Там угол красный. Еще от деда. Иконы старые. У меня уж несколько раз просили продать.

Алексий последовал за Евой на кухню, где в углу напротив входа действительно располагался красный угол с лампадкой. Он быстро сходил обратно в гостиную, развязал свой мешок и достал оттуда небольшую бутылочку с лампадным маслом. Через пару минут ровный огонек уже высвечивал лики Спасителя, Богородицы и Николая Чудотворца. Монах встал на колени и склонил голову... Ева, глядя на него, как-то робко, словно стесняясь, перекрестилась. Последний раз она видела человека на коленях перед иконами, когда привезли цинковый гроб из Афганистана. Мать тогда молилась ночи напролет.

— Зачем? — спросила Ева.

— Раньше надо было! Когда там был! Будь он проклят атеизм ваш липовый! — в сердцах выкрикнула мать.

*  *  *

Никогда Алексею не снились Антон и Лена, может, потому, что молился он о них усердно. И кто знает, может, и они молились о нем там. Не видел он во снах разорванной в клочья командно-штабной машины, не видел успевшего выскочить, но скошенного очередью водителя, обнявшего перед смертью горящее дерево, не видел катящегося в его сторону дымившегося колеса, перескакивавшего через куски человеческих тел... Не видел он Антона и Лену в скоротечных сумбурных снах, о назначении которых гадать не пытался. Зато часто видел привалившегося к стене солдатика, бушлат которого перемешался с кровью и телом. В последние свои минуты он смотрел на мир удивленным, ничего не понимающим взглядом, в котором угасал главный вопрос. Это была ни гримаса ужаса или боли, это был именно вопрос — вопрос ко всем. Рот его открывался, чтобы безуспешно захватить разорванными легкими воздух. Вспомнилась тогда первая в жизни осознанная наступающая смерть — лещ на траве — жабры и мертвеющий взгляд. В какую воду столкнуть солдатика, чтобы он смог дышать?

Командовать больше было некем. Живых в обозримом радиусе не наблюдалось, но бой продолжался, словно невидимый за стенами враг охотился на таких же невидимок. Да где-то вдалеке такой же невидимый в стене огня русский воин продолжал стрелять из пушки горящей уже БМП.

И тогда Алексий упал на колени перед солдатом и начал читать канон на исход души. То, что помнил. Правильно или неправильно в эту минуту поступал офицер, в одночасье ставший боевым, — судить некому, и никто не имеет права. Никогда до этого и уже никогда после этого он не произносил слова молитвы с такой страстью и силой, обливаясь слезами и содрогаясь от рыданий. И даже сейчас он не мог представить, как нелепо мог смотреться офицер, читающий на коленях молитвы перед умирающим солдатом — в хаосе неуправляемого уже боя, точнее даже — расстрела штурмового отряда, среди искореженного металла, изуродованных тел и чужого города в родной стране.

— В месте злачне, в месте покойне, идеже лицы святых веселятся, душу раба Твоего преставленнаго покой, Христе, Едине Милостиве...

Наверное, он молился за всех, кто превратился в эту ночь в дым и огонь, кто умирал с мучительным вопросом, ответа на который ни у командования, ни у правительства нет до сих пор...

— Покой, Спасе наш, с праведными раба Твоего, и сего всели во дворы Твоя, якоже есть писано, презирая, яко Благ, прегрешения его вольная и невольная, и вся яже в ведении и не в ведении, Человеколюбче.

Кругом крошился бетон, ныли в стенах кирпичи, и удивительно, что именно треск автоматического оружия придавал этому хаосу прицельную осмысленность. Страх полностью уступил место безысходности еще в тот момент, когда Алексей увидел остатки штабной машины. Это было не презрение к смерти, это было неприятие ее, хотя она заполняла собой все окружающее пространство. Не тот ли это случай, о котором предупреждал когда-то отец: сила и навыки уже бессмысленны и не нужны? Все окружающее воспринимается как жуткий кинофильм, в котором ты всего лишь случайный зритель. Где-то должны нажать кнопку — и все прекратится. Но нет такой руки. Тысячи рук жмут на курки... И остается — наперекор всему — молитва.

И вдруг солдат перестал хватать ртом воздух и начал улыбаться. И взгляд его, застывая в вечности, хранил в себе именно эту улыбку. Солдат улыбался, офицер плакал и молился:

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитвами Пречистыя Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых помилуй и упокой души рабов Твоих в безконечныя веки, яко Благ и Человеколюбец, аминь.

И только тогда, когда поднялся офицер в полный рост, смерть заметила его, когда уже и сам бой начал затихать на какое-то время, уходя в подъезды, в подвалы и подворотни, и, словно опомнившись, смерть швырнула в него случайным, попавшим под руку осколком...

Этим осколком и перерубило молитву изустную.

*  *  *

Бом! Бом! Бом!

И не колокол, но все же звон стоял утром над деревней, когда струился вдоль по взмокшим травам волнистый туман.

— Это что за обедня, звонить-будить? — открыл глаза Петрович.

Сел на кровати и тут же понял, что болезнь не отступила, а, напротив, даже усилилась. Буквально через пару минут в комнату, где спал Петрович, забежал Василий и с порога объявил:

— Побудка. Гамлет на работу собирает. В рельсу бьет. Через полчаса общее построение. Тоня там чай заваривает. Будешь?

— Построение? — вскинул брови Петрович. — Совсем тут рехнулись. У вас тут колхоз или концлагерь?

— Типа того, но заработать можно. Не выйдешь на работу, можно дома лишиться. Дом я ему свой должен, понял? О тебе и монахе твоем еще доложить надо... И это... ты учти... мы Гамлета уважаем. Не потому что в долгу перед ним, а потому что он по-человечески с нами. Доложу вот о тебе...

— Че, миграционная служба? — еще больше удивился Петрович. — А сыновья-то у тебя где? Крестники мои? Еще вчера хотел спросить.

— Да в городе, там работу нашли. Слава Богу, со стакана слезли. Девки им хорошие достались, вот и держат их в шорах...

— Между ног они их держат, — хмуро поправил Петрович.

— Да мне без разницы, главное, не бухают мои парни, работают. Сашка—водителем у одного бугра, Федя — на стройке. Давай выползай, чай пить...

— Да чегой-то меня, Вася, ломает, шибко ломает... — Петрович с трудом спустил ноги с кровати. — А ехать надо. Как ехать?

— Ну, может, Ева чего придумает, — пожал плечами Василий и ринулся в другую комнату.

Тоня накрывала на веранде. Увидев Петровича, искренне обрадовалась, бросилась обнимать-целовать.

— Ой, Сереженька!

— Да уж забыл, когда меня так звали... Все — Петрович да Петрович... А ты все такая же, Антонина, крутить-винтить, — соврал, не моргнув глазом, Петрович.

Тоня за эти годы высохла, под глазами образовались синяки, да и во рту зубов явно поредело. От прежней красоты, которую помнил Петрович, остались только глаза.

— Спасибо за вранье, — улыбнулась Антонина. — Но все равно приятно.

— Зря я тебя тогда Ваське уступил, — улыбнулся в ответ Петрович.

— Ну, твоя-то Лида не хуже будет. Городская... Садись, чай пей, бутерброды вот. С маслом. Васька щас со двора придет. Почки у него... В туалет бегает всю ночь, и утром тоже...

— Да и я нынче чего-то расклеился...

— Вижу. Небось, по-другому бы и не заехал...

— Не знаю,— честно ответил Петрович. — Жизнь такая, несется сто двадцать, притормозишь — махом из потока выбросит, мотать-катать.

— Зато у нас все по расписанию.