— Вам, собственно, для чего понадобился мой сын? — спросил он, заложив руки за спину, а голову откинул назад, так что на первом плане оказался его острый кадык, обтянутый красной кожей.

— Что? Что вам угодно?

— Да не угодно, а я спрашиваю, для чего вам понадобился мой сын? Может, вы его побить хотите? Я вот — Кандыбин!

— А, это ваш сын?

— Ох, и стукнет его сейчас! — громко сказал Митя.

Новый взрыв хохота.

Назаров быстро подошел к двум родителям, стоявшим друг перед ругом в позициях петушиной дуэли. Вася сейчас не узнал своего отца. Назаров сказал негромко, но голосом таким сердитым, какого Вася еще никогда у отца не слышал:

— Это что за комедия? Немедленно прекратите! Идем ко мне или к вам и поговорим!

Кандыбин не переменил позы, но Куриловский быстро сообразил, что это лучший выход из положения.

— Хорошо, — с деланной резкостью согласился он. — Идем ко мне.

Он направился к своему крыльцу. Кандыбин двинул плечами.

— А пошли вы к…

— Иди! — сказал Назаров. — Иди, лучше будет!

— Тьфу, барыня б вас любила! — Кандыбин двинулся за Куриловским.

Назаров поднялся на крыльцо последним. Он слышал, как в притихшей толпе мальчиков кто-то крикнул:

— Здорово! Вася, это твой папан? Это я понимаю!

В своем кабинете Семен Павлович, конечно, не мог кричать и гневаться: из-за какого-то мальчишки не стоило нарушать единство стиля. Любезным жестом он показал на кресла, сам уселся за письменным столом и улыбнулся:

— Эти мальчишки хоть кого расстроят.

Но улыбка хозяина не вызвала оживления у гостей. Назаров смотрел на него, нахмурив брови:

— Вас расстроили? Вы соображаете что-нибудь?

— Как, я соображаю?

— Орете на ребят, хватаете, дергаете. Что это? Кто вы такой?

— Я могу защищать своего сына?

Назаров поднялся и презрительно махнул рукой:

— От кого защищать? Что вы, его за ручку будете водить? Всю жизнь?

— А как по-вашему?

— Почему вы не позволили ему играть?

Теперь и Куриловский поднял свое тело над столом:

— Товарищ Назаров, мой сын — это мое дело. Не позволил, и все. Мой авторитет еще высоко стоит.

Назаров двинулся к дверям. На выходе он обернулся:

— Только смотрите: из вашего сына вырастет трус и двурушник.

— Сильно сказано.

— Как умею.

Во время этой не вполне выдержанной беседы Кандыбин молча сидел, вытянувшись на стуле. У него не было охоты разбираться в тонкостях педагогики, но и позволить Куриловскому толкать своего сына он тоже не мог. В то же время ему очень понравились слова Куриловского об авторитете. Он даже успел сказать:

— Авторитет — это правильно!

Но отставать от Назарова он принципиально не мог. А внизу на крыльце Назаров сказал ему:

— Слушай, Степан Петрович. Я тебя очень уважаю и человек ты порядочный, и мастер хороший, а только если ты своего Митьку хоть раз ударишь, — лучше выезжай из города: я тебя в тюрьму упеку. Поверь моему слову большевистскому.

— Да ну тебя, чего ты пугаешь?

— Степан Петрович, посажу.

— Тьфу, морока на мою голову! Чего ты прицепился? Как там я его бью?

— Он у меня купался сегодня. Весь в синяках.

— Да ну?

— А мальчик он у тебя славный. Забьешь, испортишь.

— Для авторитета бывает нужно.

— Авторитет, авторитет! Это дурак сказал, а ты повторяешь, а еще стахановец!

— Вот пристал! Федор Иванович, чего ты прицепился? Черт его знает, как с нимми нужно!

— Пойдем ко мне, посидим. Есть по рюмке, и варенников жена наварила…

— Разве по такому случаю подходяще?

— Подходяще.

Проблему авторитета в семье Головиных подменило развлечение, организованное вокруг навязчивой идеи. Р о д и т е л и и д е т и д о л ж н ы б ы т ь д р у з ь я м и.

Это неплохо, если это серьезно. Отец и сын могут быть друзьями, должны быть друзьями. Но отец все же остается отцом, а сын остается сыном, т. е. мальчиком, которого нужно воспитывать и которого воспитывает дополнительно отец, приобретающий, благодаря этому, некоторые признаки, дополнительные к его положению друга. А если дочь и мать не только друзья, но и подруги, а отец и сын не только друзья, а закадычные друзья, почти собутыльники, то дополнительные признаки, признаки педагогические, могут незаметно исчезнуть. Так они исчезли в семье Головиных. У них трудно разобрать, кто кого воспитывает, но во всяком случае, сентенции педагогического характера чаще высказываются детьми, ибо родители играют все же честнее, помня золотон правило: играть, так играть!

Но игра давно потеряла свою первоначальную прелесть. Раньше было так мило и занимательно:

— Папка — бяка! Мамка — бяка!

Сколько было раджости и смеха в семье, когда Ляля первый раз назвала отца Гришкой! Это был расцвет благотворной идеи, это был блеск педагогического изобретения: родители и дети — друзья! Сам Головин учитель. Кто лучше него способен познать вкус такой дружбы! И он познал. Он говорил:

— Новое в мире всегда просто, как яблоко Ньютона! Поставить связь поколений на основе дружбы, как это просто, как это прекрасно!

Времена этой радости, к сожалению, миновали. Теперь Головины захлебываются в дружбе, она их душит, но выхода не видно: попробуйте друга привести к повиновению!

Пятнадцатилетняя Ляля говорит отцу:

— Гришка, ты опять вчера глупости молол за ужином у Николаевых!

— Да какие же глупости?

— Как "какие"? Понес, понес свою философию: "Есенин — это красота умирания!" Стыдно было слушать. Это старо. Это для малых ребят. И что ты понимаешь в Есенине? Вам, шкрабам#19, мало ваших Некрасовых да Гоголей, так вы за Есенина беретесь…

Головин не знает: восторгаться ли прямотой и простотой отношений или корчиться от их явной вульгарности? Восторгаться все-таки спокойнее. Иногда он даже размышляет над этим вопросом, но он уже отвык размышлять над вопросом другим: кого он воспитывает? Игра в друзей продолжается и по инерции и потому, что больше делать и нечего.

В прошлом году Ляля бросила школу и поступила в художественный техникум. Никаких художественных способностей у нее нет, ее увлекает толь ко шик в самом слове "художник". И Гришка, и Варька хорошо это знают. Они пытались даже поговорить с Лялей, но Ляля отклонила их вмешательство:

— Гришка! Я в твои дела не лезу, и ты в мои не лезь! И что вы понимаете в искусстве?

А что получается из Левика? Кто его знает! Во всяком случае, и друг из него получился "так себе".

Жизнь Гришки и Варьки сделалась грустной и бессильной. Гришка старается приукрасить ее остротами, а Варька и этого не умеет делать. Теперь они никогда не говорят о величии педагогической дружбы и с тайной завистью посматривают на чужих детей, вкусивших дружбу с родителями не в такой лошадиной дозе.

С такой же завистью встречают они и Васю Назарова.

Вот и сейчас вошел он в комнату с железной коробкой под мышкой. Головин оторвался от тетрадей и посмотрел на Васю. Приятно было смотреть на стройного мальчика с приветливо-спокойным серым взглядом.

— Тебе что, мальчик?

— Я принес коробку. Это коробка Лялина. А где Ляля?

— Как же, как же, помню. Ты — Вася Назаров?

— Ага… А вы тот… А вас как зовут?

— Меня… меня зовут Григорий Константинович!

— Григорий Константинович? И еще вас зовут… тот… Гри…ша. Да?

— М-да. Ну, хорошо, садись. Расскажи, как ты живешь.

— У нас теперь война. Там… на Мухиной горе.

— Война? А что это за гора?

— А смотрите: в окошко все видно! И флаг! То наш флаг!

Головин глянул в окно: действительно, гора, а на горе флаг.

— Давно это?

— О! Уже два дня!

— Кто же там воюет?

— А все мальчики. И ваш Левик тоже. Он вчера был в плену.

— Вот как? Даже в плену? Левик!

Из другой комнаты вышла Ляля.

— Левика с утра нет. И не обедал.

— Завоевался, значит? Так! Вот он тебе коробку принес.

— Ах, Вася, принес коробку! Вот умница!