Воздух был прохладен, свеж и душист. Я в себе чувствовал легкость. Кругом было тихо.
Двинулся вперед, шагов не ощущал.
В кустах заметил тучного мужчину с невыразительным лицом. Он помахал руками, без малейшего труда поднялся в воздух и совершил посадку на постамент.
Я изо всех сил напрягся, стал легким, как пылинка, и взлетел к зеленым кронам деревьев.
Мысли были легки и светлы. Чуточку кружилась голова.
Скользил по аллее вперед, потом вдруг почувствовал, что могу лететь, не шевеля руками. В просветах листвы мимо скользили черные здания с мертвыми глазами, потом впереди завиднелся многоэтажный ярко освещенный дом, в его окнах двигались тени. Неощутимый поток воздуха принес меня к настежь распахнутой двери. Я влетел и приземлился.
Потолки и стены помещения были белыми, а пол выложен красной изразцовой плиткой.
Впереди была маленькая дверь.
Вдруг мне стало страшно.
Руки и ноги налились свинцом.
Я как будто хотел уйти, а сам вошел в маленькую дверь и очутился в снежно-белой комнате.
На стене, присосавшись к ней щупальцами, сидела гигантская бабочка. Ее желто-фиолетово-синее тело замерло. Четыре крыла слегка трепетали. Глаза ее вперились в белую стену. Бабочка тихонько пела.
В углу комнаты стоял грубо сколоченный низкий стол, рядом стул. На столе длинный предмет, накрытый простыней.
Я сел.
Протянул руку и приподнял простыню.
Под ней с закрытыми глазами лежал мой брат Эдис.
Он был мертв.
Я не плакал, но слезы катились по щекам.
Я накрыл тело Эдиса простыней, как было, когда я вошел.
Встал и направился к выходу.
В свете гигантского лунного диска по аллее из сине-фиолетовых цветов порхали сонмы людей в белом. Только нельзя было разглядеть их лица — то ли было в них какое-то выражение, то ли отсутствовало — не понять. Все они казались одинаковыми.
Побрел в парк.
Тишина… Шорох листьев… Пустые постаменты… Тусклое солнце висит на корявых сучьях… Осень умирает…
Полуразвалившаяся обомшелая скамья. Смахнул листья и присел на краешек.
— Да перестань же ты читать, — нетерпеливо сказал я.
— Сейчас. Еще полстранички до конца главы.
(Что ни день, то длинные больничные коридоры, неживой электрический свет, одна и та же палата, одни и те же серые удрученные лица.)
Он закрыл книжку и положил рядом с собой. Осторожно поглядел на меня. С его лица и шеи еще не совсем сошел летний золотистый загар.
— А ты… — начал я.
— Не спрашивай, Иво, — улыбнулся он. — Какой большой ты уже вырос.
— Когда врачи тебя выпишут, мама с папой ждут не дождутся. И я тоже.
(Есть реки, спящие в туманах ранних утр, и зелень рощ, и берег Гауи, и нежность капель дождевых весною, стакан вина, пьянящего вдвойне. И музыка, и милые мне лица. В кафе прекрасный вечер, снег, чьи хлопья крупные ложатся за окном, когда шумливая толпа людская катит неспешно через мост…)
— Да, скоро надо будет собираться домой.
— А как ты себя чувствуешь?
— Лучше, братишка, лучше. — Он опять улыбнулся и погладил меня по голове.
(Белая операционная, белые люди, белый брат. Лишь цилиндр для газированной воды наполнен красным сиропом, уровень которого постепенно убывает.)
— Эдис, пошли домой, — прошептал я онемелыми губами.
— Пойдем, пойдем, — отозвался он.
— Но что же ты не встаешь?
— Разве ты не видишь? Я уже иду, иду рядом с тобой?
— Эд! — закричал я. — Ты живой или ты умер? Разве ты меня не видишь? Быть может, не слышишь? Быть может, не чувствуешь мою руку?
И он легонько хлопнул меня по плечу, и я погладил его руку.
— А другие…
— Какое нам дело до других? Я ведь с тобой.
— Эд, ты меня не покинешь?
— Никогда, братишка.
— Ты пойдешь со мной?
— Пойду с тобой.
— Я буду держать тебя за руку и не отпущу. И так мы пойдем.
— Хорошо. Только ты не смей на меня смотреть. Договорились?
— А почему так?
— Не спрашивай. Только дай слово.
— Даю, — прошептал я и схватил брата за теплую руку. — Обещаю.
Мы встали, взялись за руки и пошли.
Вышли из парка, пересекли улицу Стучки, Кирова. Постояли у кинорекламы «Риги» и «Спартака», прошли мимо книжного и свернули на улицу Ленина. На другой стороне стояла милиционерша со свистком. Нам не надо было переходить. Пусть свистит на здоровье. Зашли в «Соки» и взяли сухого вина по шестьдесят одной копейки за стакан. Оно было отвратительно холодное. Миновали улицу Дзирнаву, церковушку, улицу Лачилесиса. Машин не было, и мы перешли на красный свет. Заглянули в антикварный магазин, посмотреть, что там. Кое-какие акварели нам понравились, но не настолько, чтобы ломать голову, как их купить.
Вышли, стали поджидать троллейбуса, чтобы ехать домой. Какая-то жаба с двумя чемоданами едва не налетела на Фредов альбом. Я едва успел отдернуть руку с пластинками.
Я был страшно рад, когда опять встретился с Дианой. Солнце сползало в море красным овалом в лиловый пух.
Мы бродили по берегу.
Она была в черном плащике из какой-то синтетики и клетчатом берете.
От моря тянуло холодком, и мне было зябко в тонкой курточке.
— Чем кончилась инвентаризация в твоей галантерейной лавочке? — поинтересовался я.
— Нормально, — засмеялась она. — Ина, правда, боялась недостачи и два раза сбивалась со счета.
— Ина всегда переживает по пустякам.
Я обнял ее за плечи.
— Твой плащ холодный, как панцирь у старой черепахи.
— Бедный мой черепашонок, ты совсем окоченел!
— Пока держу тебя в объятиях, мое сердце пылает огнем и греет меня изнутри, — засмеялся я, и она так жалостно взглянула на меня, словно я был при последнем издыхании.
— Ну, ну, — усомнилась она, — хотела бы я посмотреть, насколько согреет тебя любовь, скинь ты хотя бы курточку.
— Это было бы неэстетично, — сказал я. — А Яко однажды сочинил стишок на эту тему.
И это четверостишие показалось нам таким потешным, что мы хохотали до упаду.
Когда свернули в дюны, Диана сказала:
— А стишок-то, может, вовсе и не смешной?
— Что в нем серьезного?
— Разве мы не носим панцири вроде черепах? А когда их сбрасываем… Дай сигарету.
Она закурила и сразу же бросила.
Нагнула мою голову и прижала к своей щеке.
Я поцеловал Диану, но она не ответила, только прошептала:
— Иво, мне страшно.
— Чего ты боишься? Я же рядом.
— Не знаю…
Гладил ее темные волосы, теперь мне знакомые, как свои собственные.
— Хорошо нам друг с другом, верно? — шепотом спросила она.
— Почему ты спрашиваешь? Разве сама не знаешь?
— Повтори еще раз.
— Нам с тобой хорошо.
— Ты меня любишь?
— Я люблю тебя. Я тебя люблю. Я тебя люблю.
— Вот так хорошо, — сказала она.
— Что-нибудь случилось?
— Нет, нет…
— Тогда не из-за чего волноваться.
— Я знаю.
— Я тебя люблю, люблю.
— А все-таки я боюсь, Иво.
— Что может случиться, если я тебя люблю, люблю, люблю и ты меня любишь, любишь, любишь?
Она не отвечала, только целовала мое лицо, целовала так, будто мне предстояло идти на войну, и мы никогда больше не увидимся.
Впустую звонил почти целую неделю.
Нет ее, нет, ушла, скоро придет, только что была, нету, нету.
В конце концов помчался к галантерейному магазину незадолго до закрытия.
Наподдавал мертвые листья, прохаживался взад-вперед по дорожкам парка под синим-пресиним осенним небом и ярким-преярким осенним солнцем.
Без десяти шесть покупателей в магазин уже не пускали.
В четыре минуты седьмого дверь открылась, и вышла Диана с незнакомой мне девушкой, хотя многих продавщиц я хорошо знаю.