Потом ему дали там какое-то жильё, и он перестал приезжать вовсе, иногда только говорил со мной по телефону, как-то очень тихо и виновато.
Потом вдруг пришло от него письмо, я очень удивился: на моё имя! Я никогда ещё в жизни не получал писем. В письме было написано: «Ты уже взрослый… ты должен понимать… жизнь сложна» — и я понял, что мама и папа разошлись.
Дома у нас стало тихо, пусто. Раньше отец, приходя с работы, сразу громко начинал говорить, смеяться. Подходил ко мне, смотрел отметки, иногда говорил сочувственно свою любимую присказку: «Эх, товарищ Микитин! И ты, видно, горя немало видал!» А теперь стало вдруг тихо, мама, вздыхая, ходила по комнатам. Однажды только случайно я увидел вдруг папу по телевизору… Нет, наверно, не случайно — наверно, мама знала и специально включила.
Отец, взъерошенный, в широком галстуке, сидел в какой-то комнате и горячо, но сбивчиво рассказывал о новом методе, который он придумал, о новых сортах ржи, которые он выводит. Потом пошла плёнка: играла музыка, отец ходил по полям в соломенной шляпе. Вот он взял рукой колос, стал рассматривать.
— Сейчас сморщится ведь! — сказала мама.
Тут же он сморщился, как всегда морщился, когда задумывался.
— И ты тоже, — сказала мама. — Так же морщишься! Папа родимый! — Она махнула рукой, потом встала и ушла в другую комнату.
Я слышал его глухой, сиплый голос и почувствовал, как я соскучился. Через два дня были ноябрьские праздники, и я решил вдруг съездить к нему.
Сразу же за вокзалом пошла тьма, тёмные пустые пространства. Иногда только — фонарь, под ним дождь рябит лужу.
Я смотрел в тёмное окно, с тоской понимая, что всё это — безлюдье, темнота, пустота — имеет теперь отношение к моей жизни.
Я вышел на пустую платформу среди ровного поля. Сошёл на тёмную скользкую тропинку, балансируя, пошёл по ней. Тропинку в темноте переходил гусь, из клюва гуся шёл пар.
Очень не скоро — будто через сто лет — я увидел освещённые окна. Я пошёл вдоль них и в одном увидел отца. Он стоял посреди комнаты, как обычно стоял у нас дома: сцепив пальцы на крепкой лысой голове, покачиваясь с носка ботинок на пятку, задумчиво вытаращив глаза, нашлёпнув нижнюю губу на верхнюю.
Я обогнул дом, прошёл по коридору, вошёл в комнату. Комната оказалась общей кухней — у всех стен стояли столы.
Увидев меня, отец вытаращил глаза ещё больше.
— Как ты меня нашёл?! — изумлённо сказал он.
— Вот так, нашёл, — усмехнувшись, сказал я.
— О! Есть хочешь? Давай! — всполошился он.
На плитке кипел чайник. Он снял чайник, поставил кастрюлю с водой. Потом выдернул ящик стола. По фанерному дну катались яйца — грязные, в опилках. По очереди он разбил над кастрюлей десять яиц, стал быстро перемешивать их ложкой.
— Новый рецепт!.. Мягкая яичница! — подняв палец, сказал он (как будто яичница имеет право быть ещё и твёрдой!).
Потом, по своему обыкновению, он стал рассказывать, какие замечательные у него новые идеи, какую инте-рес-нейшую книгу он напишет!
Из десяти яиц получилась маленькая, чёрная, пересоленная кучка.
— Слушай! — сказал отец. — А пойдём в столовую? Отличная столовая! Класс!
Мы вышли на улицу, пошли в столовую, но там было уже пусто, только толстая женщина выскребала пустые баки.
— Всё уже! — зло сказала она. — Раньше надо было приходить!
— Как? — Отец удивлённо вытаращил глаза.
…На следующее утро мы пошли с ним гулять. За ночь выпал снег — вокруг были белые пустые поля. Я ждал на улице, пока он выйдет, стоял, нажимая ногой чёрный лёд на луже, гоняя под ним белый пузырь. Вот вышел отец, в сапогах и ватнике, и мы пошли. Мы долго ходили по дорогам. Отец, чтобы уйти от волнующей темы — его отъезда, всё говорил о своих опытах:
— …инте-реснейшее дело!.. Я сказал Алексею — он ахнул!
Голос его гулко разносился среди пустого пространства. Потом мы шли по высокому берегу. Река внизу замёрзла, по ней плыли тонкие, прозрачные льдины. Вороны с лёту садились на них, иногда, поскальзываясь, падали на бок.
На следующий день вечером я уезжал. Мы долго шли в темноте, и только у самой станции он вдруг притянул меня к своему плечу, спросил, конфузясь:
— Ну, а ты как живёшь? Я самолюбиво отстранился.
Потом я часто вспоминал эту поездку.
За то время, что я провёл у него, я понял, что живётся ему там довольно одиноко. Все сотрудники по вечерам уезжали в город, а местные не очень с ним общались, потому что он был приезжий.
Я часто представлял, особенно по вечерам, что он сейчас делает: идёт куда-нибудь в темноту в резиновых сапогах или стоит, задумавшись, посреди кухни?
Я бы хотел снова это увидеть, но шли занятия в школе, и поехать к нему было невозможно.
Начались зимние каникулы. Я гулял в основном с ребятами со двора, и никак почему-то не получалось вырваться и уехать.
Тридцать первого декабря наш дворовый вожак, Макаров, сказал, что надо нам отметить новый наступающий год, для этого нужны «бабки» (так он называл деньги), а для этого нам всем придётся немного поработать.
Ничего заранее не объясняя, он привез нас на троллейбусе к железнодорожной платформе «Дачное». Там он вдруг достал из кармана красные повязки, сказал, что мы теперь дружинники и должны отбирать ёлки у тех, кто выходит из электрички, потому что они, ясное дело, везут их из леса. Две ёлки отобрал он сам, третью мы отобрали у старичка в валенках все вместе.
Потом мы проехали остановку, продали все три ёлки у магазина за десять рублей.
Домой я пришёл в полдвенадцатого. Мама не сказала ничего, только вздохнула.
Мы встретили с ней Новый год, потом я пошёл спать.
Но, ясное дело, я не спал. Я всё вспоминал того старичка, у которого мы отобрали ёлку. И главное, хулиганы, действительно срубившие ёлки, просто отталкивали нас и проходили, а купившие ёлки — вернее, самые робкие из них — не могли доказать своей правоты и отдавали!
…Ночью я поклялся себе, что занимаюсь подобными делами последний раз. Утром, вместо того чтобы выходить во двор и снова встречаться с Макаровым, я оставил маме записку и помчался к отцу — были каникулы.
Народу в поезде оказалось мало. Я сидел у окна. Поезд шёл среди синеватого снежного поля, вспоротого кое-где ослепительно белой цепочкой следов, — день стоял солнечный и холодный.
Я вышел на станции, сразу закрыл лицо рукой от мороза и обежал по узкой тропинке среди высоких снежных стен. Местами от дорожки уходили снежные коридоры с розовым светом в них, гладким примятым дном, длинными параллельными царапинами на стенах. Хотелось пойти туда, но коридоры эти шли поперёк моего пути. Взбежав на пригорок, задыхаясь от мороза, я с удивлением увидел, что коридоры эти никуда не ведут — доходят до горизонта, до леса, и, описав там широкую дугу, идут обратно.
Стараясь думать об этих странных коридорах, я бежал по тропинке всё быстрее. Лицо стянуло морозом, нос побелел — я это видел, закрывая один глаз. Наконец я выскочил на аллею. Деревья вдоль аллеи стояли высокие, неподвижные, бело-розовые. Люди шли быстро, прикрывая рты шарфами, белыми от дыхания. Дома отца не оказалось, и я, секунду подумав, побежал в лабораторию. Отец сидел в своём кабинете в пальто — было холодно — и быстро писал. Увидев меня, он в знак приветствия вытаращил глаза, но продолжал писать.
Вдоль стен кабинета свешивались метёлки колосьев, на столах стояли прямоугольные жестяные коробки с семенами.
Я подошёл к папе, увидел, что он быстро заполняет таблицу: «содержание белка в зерне», «стекловидность»…
Наконец он бросил ручку, довольный, откинулся назад.
— Видал-миндал? — сказал он, показывая на таблицу.
— А что… здорово? — спросил я.
— Ка-ныш-на! — дурачась, сказал он.
Он поднялся, довольный, заходил по комнате, потом встал у окна, закинув ладони за голову.