— Нет, я не то хотел.

— Хорошо. Тогда иди сюда и расскажи нам, что ты хотел. Разумеется, по-немецки.

Выполз Батон к доске, стоит, хлопает ушами.

— Вы этого не задавали!

— А теперь задаю. Словарный запас у тебя достаточный. Итак: «Я хочу рассказать…»

Мы сидим тихо. Интересно, как Батончик будет выкручиваться. Батону тройку по немецкому ставят только потому, чтобы его на второй год не оставлять.

— Их… — быстро сказал Батон и умолк.

— Ну?..

— Их виль? — спросил Батон. — Так, Иван Сергеевич?

— Так. «Я хочу…» Дальше.

— …шпрехен…

— Шпрехен — разговаривать, а не рассказывать.

Батон задумался и стал потихоньку чесаться спиной о доску.

— Ерцелен, — подсказал директор.

— Ерцелен, — согласился Батон и снова затих.

— О чем же? — спросил директор.

— А о чем, Иван Сергеевич?

— Вот я и спрашиваю — о чем?

Батон молчал. Мы-то знали, что думает он сейчас совсем не о немецких словах. Все равно ему их не вспомнить, потому что нельзя вспомнить того, чего не знаешь. Батон соображал, как закончить побыстрей всю эту историю.

Глаза у Батона были грустные, как у телки. И вдруг я увидел, что он что-то надумал.

— Вспомнил, Иван Сергеевич, — обрадовался Батон.

— Давай! Скажи нам хоть что-нибудь.

— Их либе дих![2] — выпалил Батон, глядя прямо на директора.

Мы прямо под парты поползли от смеха. Директор тоже захохотал.

Он навалился на стол грудью и трясется от смеха. Даже авторучка его со стола упала. Глядя на него, мы еще сильней хохочем. А Батон стоит у доски с таким видом, будто ничего не сказал. Батончик — он хитрый. Он все соображает…

— Это ты и хотел мне сообщить? — спрашивает директор и вытирает глаза платком. — Ладно, иди садись. Двойку я тебе пока ставить не буду, потому что этого я и на самом деле не задавал.

Батон сел на место, и все стало нормально. Директор стал спрашивать домашнее задание, а мы с Колькой принялись соображать, где и как нам достать вару. Нужно не меньше ведра. В магазине вар не продавали. Получалось, что достать — это значит украсть. Например, на стройке коровника.

Воровать мы не хотели.

— Пойдем к Евдокимычу, — предложил Колька.

Евдокимыч — наш бывший школьный завхоз. Сейчас он на пенсии и столярничает у себя дома. У него полно всякого инструмента. Со всего поселка к нему ходят одалживать кто фуганок, кто бензопилу, а чаще всего — деньги. Инструменты ему возвращают, если не поломают, а деньги — не всегда. Батонский отец, например, так и не отдал.

Но до Евдокимыча мы в тот день не добрались. Так уж получилось, будто все нам нарочно мешали.

Только мы вышли из класса после уроков, навстречу — Мария Михайловна.

— Мурашов, можно с тобой поговорить одну минуту?

— Пожалуйста, — говорю.

Мария Михайловна берет меня за руку, как ребенка, и ведет в пустой класс.

— Мурашов, — говорит она, — может быть, тебе мой вопрос покажется странным, но ты постарайся ответить. Ученики в вашем классе, разумеется, разные. Ведут они себя тоже по-разному. Но твое поведение, на мой взгляд, отличается от поведения остальных.

— А разве я плохо себя веду?

— Я бы этого не сказала, — говорит Мария Михайловна и как-то странно на меня смотрит. — Поэтому и вопрос мой тебя может удивить. Я хочу спросить тебя вот о чем: не пишешь ли ты стихи?

Я чуть не присел от удивления.

— Какие стихи?

— Ну… стихи… своего сочинения. Сам не сочиняешь?

— Не-ет… А почему вы подумали?

— Потому что вид у тебя, я бы сказала, отрешенный. Сидишь ты в классе, а находишься совсем в другом месте. О чем же ты тогда думаешь? Ну вот сегодня, например?

Я молчу.

Мария Михайловна вздохнула.

— Странный вы народ. Я вот вспоминаю свою молодость. Мы такими скрытными не были. У нас в коллективе каждый о каждом все знал. Мы и от учителей не скрывали. Мне и сейчас, например, ни от кого скрывать нечего. Хочешь знать, о чем я сейчас думаю?

Я решил, что так она меня скорее отпустит, и сказал:

— Хочу.

— Я думаю о тебе. О том, почему, когда мы с тобой разговариваем, у тебя на лице такая тоска. Тебе неинтересно? Скажи. Мне просто хотелось бы услышать откровенное слово.

Мария — тетка не вредная. Но она жутко любит разговаривать с учениками после уроков. Если бы она на уроке разговаривала, то тогда — пожалуйста, меньше спрашивать будет. Но она всегда — после уроков. Про мать расспрашивает, про отца, чего хочешь, к чему стремишься. Она никогда не кричит и не злится… Но вопросов у нее — десять тысяч, и каждый раз — всё новые. И чем больше она спрашивает, тем меньше ей ребята рассказывают.

Сегодня вот про стихи почему-то спросила.

Я стою и думаю, что Колька сейчас во дворе школы нога об ногу чешет от нетерпения. И я решил сказать Марии Михайловне откровенное слово:

— Мы со Стукаловым будем чинить лодку. И нам сейчас нужно идти за варом. Вот о чем я думаю, Мария Михайловна.

Мария стала сразу грустная, и я понял, что сейчас она меня отпустит.

— А я тебе мешаю, — сказала она. — Что ж, это можно понять. Ты даже по-своему прав. Беда только в том, что и я тоже права. Разумеется, моя беда. Иди, Мурашов.

Я выскочил во двор.

— Чего она тебя? — спросил Колька.

— Про стихи спрашивала и про что думаю.

— А меня, — говорит Колька, — она тоже недавно спрашивала. Про то, кем я буду, когда вырасту.

— А ты сам знаешь?

— Нет, — говорит Колька. — Но ей я сказал, что летчиком. Здорово она тогда обрадовалась.

— Почему?

— У нее муж был летчик. Погиб в войну.

— У нее — летчик?! У такой старой?

— Тогда она не старая была.

— А ты в самом деле хочешь на летчика учиться?

— Я же тебе говорил — не знаю! — И опять Колька смотрит на меня задумчиво.

Я спрашиваю:

— Зачем же ты тогда про летчика трепался?

— Значит, нужно было. Мы идем к Евдокимычу или нет?

Живет Евдокимыч на самом берегу бухты, как раз у водокачки. Дом у него небольшой, но с залива его издалека видно. Когда в залив уплываешь, другие дома будто прячутся — какой за деревьями, какой за пригорком. А этот дом словно даже видней становится. Покрашен он белой краской и стоит у самой воды. Издалека похоже, что чайка плывет у берега.

Летом Евдокимыч с женой уходит жить в пристройку, а дом сдает дачникам. За это его многие в поселке не любят и зовут кулаком. Но деньги у него все-таки занимают. Раз дает, говорят, — значит, есть. И даже как будто недовольны, что он дает.

— А вдруг он нам вару не даст?

— Нет, так и не даст.

— Может, и есть… Только он же кулак.

— А ты знаешь, что такое «кулак»?

— Ну, были раньше бандиты такие.

— Так он бандит?

— Я в смысле жадности…

— Так он жадный?

— Вроде нет.

— Что же ты тогда болтаешь?

— Просто вспомнил, — говорю. — Спросить, что ли, нельзя? Он же не слышит.

— Я про тебя тоже могу наговорить. Ты тоже не услышишь.

— Про меня говорить нечего.

— А про него?

Я ничего не ответил. Колька такой человек — если упрется, его трактором не свернешь. Наверное, уж я не глупее его. Но ссориться мне с ним сейчас не хотелось. У нас было общее дело — отремонтировать лодку, чтобы на ней можно было плавать. А плавать в заливе — это не просто шлепать веслами по воде. Здесь нужно, чтобы все было в порядке.

Лично я утонуть не боюсь. Это мать боится, что я утону. А для меня просто смешно даже думать о таком деле. Тонут только дураки и те, кто растеряется. А я еще не растерялся ни разу и ни разу не утонул.

До водокачки нам осталось уже немного, когда из проулочка выполз к нам навстречу Женька Спиридонов.

— Стой, Мураш, есть один разговор.

Женька стоял перед нами такой как есть — главный в поселке красавец. Брюки у него снизу раклешены и хлюстают по ботинкам. На штанинах болтаются цепочки. Куртка нейлоновая. Но главная Женькина красота — причесочка.

Волосы у него длинные, расползлись по плечам и по спине. Если он головой мотнет, чтобы причесочку свою поправить, волосы его эти по спине — хлясь! Точь-в-точь как лошадь хвостом машет, когда слепней отгоняет.