Если бы у них имелись улики — фотографии Тео у «бьюика-регала», или как он сует конверт под телефон, или если бы девушка в справочном бюро его опознала — все это они бы ему уже выложили. Потому что еще больше, чем поимка, Джексону нужно получить Стону Брауна. Живым. Если наличие улик означало, что ему удастся освободить Брауна до выхода утренних газет, тогда Джексон мог бы пойти на согласованное признание вины.[61] Он использовал бы улики как систему рычагов, а не заторчал бы, подглядывая в глазок, в надежде, что Тео покажет ему титьку.

Положение у них было такое безнадежное, что они даже сказали Тео, будто его отец дал им наводку. Сказали, это его отец сообщил федералам про ящик, но Тео знал, что они нашли обрезки фанеры в мастерской и куски упаковки от петель. И эта их уловка была их самой большой ошибкой: Тео знал, что семья для его отца кое-что да значит, так же, как и для Коллин, они все всегда были вместе, держались друг друга, как пальцы в кулаке.

Тео обгонял их на целый шаг. Он стал думать о Тиффани, лежавшей в больнице и весившей всего восемьдесят семь фунтов, превратившейся просто в мешок с костями: ее тело едва можно было разглядеть под одеялом; ее насильно кормили через трубки. Тео дал горю и беспомощности, охватившим его, окрасить его щеки и содроганием сотрясти все его крупное тело. Вспомнил о трубке, тянувшейся изо рта дочери, из ее почерневших, таких сухих и потрескавшихся губ. Пересиливая шум аппаратов, поддерживавших в девочке жизнь, шипевших и гудевших рядом с ней, Тиффани тогда прошептала ему: «Прости, папа».

Тео трясло. Слезы капали на оранжевого цвета тюремную куртку, оставляя на ней темные пятна. Смотрите на меня, вы, мудаки! Как я раним, какому насилию подвергаюсь, как не виновен ни в чем!

Понедельник

Рассвет растекался по дому Нанни, неся с собой предвкушение новых возможностей. Но по мере того как нарастал день, удлинялось ожидание, а потом вдруг легкие смерчики пыли, пронизанные солнечными лучами, замерли и улеглись без движения.

Сидя в глубоком желтом кресле, Нанни подумала о своем дневнике, в котором ничего не писала с утра четверга, и о стихах, которые забросила много лет назад. Она вспомнила девушку-поэта из одного с ней колледжа.

Нанни едва была знакома с этой девушкой, которая обернула вокруг шеи веревку и опрокинула под собой стул. Но она всегда приводила Нанни в восхищение. Нанни особенно запомнилось одно стихотворение, написанное этой девушкой: они читали его вслух в классе. Весь класс обсуждал погрешности в ритмике последней строки: «Порой я чувствую, что я внутри мертва», тяжеловесность звучания, неудачное завершение строфы.

В то раннее утро, когда ее нашли, все девочки в общежитии проснулись; они собирались кучками в дортуарах, толпились в коридоре, бродили в незастегнутых халатиках, с непричесанными волосами. Одна из девочек от горя упала в обморок, несколько других подняли ее и уложили на ближайшую кровать. Матушка — заведующая хозяйством общежития, — одетая во все белое, появилась с целым подносом кофе. Полицейские то и дело входили и выходили, и Нанни вдруг показалось, что она — в женском монастыре, такими чуждыми существами были здесь мужчины. Ей более всего вспоминалась тяжеловесность, с какой они ходили по коридору, их тяжелые ботинки, неловкость, с какой они пили кофе из тонких фарфоровых чашек. Их руки, где каждый палец был такой же толстый и неуклюжий, как большой.

Неужели все девочки, подобно Нанни, представляли себе, как эти неловкие мужчины снимали погибшую? Один здоровенный полицейский обнял ее висящее тело сильными руками, его колючая щека прижалась к ее холодной шелковой ночнушке, к холодному юному девичьему животу. «Порой я чувствую, что я внутри мертва». Он поднял ее повыше к небесам, голова ее упала к нему на плечо, словно голова уснувшего ребенка, так что другой полицейский смог ослабить веревку, и они вместе осторожно уложили ее на носилки, подоткнув простыню так, чтобы не высовывались руки и не были видны распустившиеся волосы. Жаль, что теперь Нанни не может спросить эту девушку, открылась ли ей в предсмертной агонии какая-то истина, потому что сейчас у самой Нанни нет более ритмичных и поэтически оправданных слов, чем ее слова. Просто ей нечего сказать, кроме «порой я чувствую, что я внутри мертва». И облегчение могло прийти только, если бы она поплыла в воздухе, а потом ее тело сжали бы в объятии сильные руки, к животу прижалась колючая щека, и она оказалась бы поднятой к небесам.

Словно стремясь обогнать заходящее солнце, они мчались по Парквэю с эскортом полицейских машин, сверкающих всеми огнями. Коллин съежилась на заднем сиденье «бьюика», пытаясь спрятать оранжевую тюремную форму от чужих глаз, от людей в машинах, мимо которых они проезжали. Молодая пара в мини-вэне с любопытством поглядела на Коллин в боковое окно. Проехало мимо семейство с двумя ребятишками на заднем сиденье и с велосипедами на крыше машины. Девчушка помахала рукой Коллин, и Коллин попыталась махнуть ей в ответ, но ей мешали цепи на запястьях и щиколотках. Пожилая женщина с подсиненными седыми волосами низко наклонилась к рулю и крепко вцепилась в него руками, то и дело поглядывая на вереницу мчащихся мимо полицейских машин. Люди, мимо которых «бьюик» мчал Коллин, видимо, ожидали увидеть вице-президента, Билла Гейтса или далай-ламу.

Ее машина первой въехала на заросшую, в кочках и рытвинах, дорогу посреди карликовых сосен. Мусор и битые бутылки усыпали все вокруг; накануне вечером, с Тео, она ничего этого в темноте не заметила; не замечала и тогда, пять лет назад, когда они катили по этой дороге на велосипедах, изнывающие от жажды и жары и такие влюбленные друг в друга.

У развилки машина остановилась. Агент Кэмпбелл посмотрел на Коллин через плечо. Теперь он ей доверял. Теперь он понимал ее так, как не сумел понять во время допроса, в течение всех восемнадцати часов, что она отрицала свою вину.

— Направо, — сказала Коллин, солгав им, и они осторожно повернули направо, прочь от могилы Брауна. Коллин была не готова предать собственного мужа.

Она смотрела в заднее окно «бьюика» на змеящуюся череду машин, следовавших за ними по узкой ухабистой дороге с терпеливой покорностью похоронной процессии на заросшем травой кладбище. Коллин раскрыла ладони, расправила пальцы. Кожа на руках пересохла, потрескалась на костяшках. Если не считать полоски от обручального кольца, оставшейся у основания безымянного пальца, где кожа была белой и мягкой, ее руки — с искривленным мизинцем и неухоженными ногтями — были руками пожилой женщины.

— Миссис Волковяк, вам надо посмотреть.

Оказывается, машина остановилась. Коллин подняла голову.

— Было темно, — сказала она.

— Сейчас тоже уже темнеет.

Что сделал бы Тео, если бы Коллин показала фэбээровцам труп мистера Брауна? Ей объяснили, что надо будет свидетельствовать против него, если он не признает себя виновным. Ей придется объяснять все, шаг за шагом, заполнившим зал людям. Журналистам, присяжным…

— Кажется, здесь, — сказала она.

Агент Кэмпбелл открыл ей дверь, и Коллин вышла и осторожно пошла между мелкими белыми лесными цветами, испятнавшими ковер из палых листьев и сосновых игл. Она пыталась представить себе, как станет рассказывать присяжным о покупке лыжных масок, хирургических перчаток, замков и клейкой ленты. Описывать комбинезоны работников бензоколонки. Объяснять, как хотела отпустить мистера Брауна, после того как Тео его ранил, как с самого начала уговаривала мужа не заряжать револьвер. Ей придется рассказать, как они заперли человека в ящике, вынудив его спать в собственной моче. Коллин пыталась представить, как она посмотрит через весь зал на собственного мужа, на человека, которого она по-настоящему вовсе и не знала, когда станет описывать, с каким умением он рыл могилу для мистера Брауна, как небрежно швырнул его в яму.

— Не знаю, — услышала она свой голос, — это где-то здесь. — И пошла вперед, подальше от машин; цепь между ее щиколотками цеплялась за сухие ветки, валявшиеся на земле.