— Слушай мои слова, — сказал вождь, касаясь плеча жены, как человек, пробуждающий друга от сновидений. — В этих лесах есть бледнолицый, который, как лис, скрывается в норе. Он прячет свою голову от йенгизов. Когда его люди шли по следу, воя, как голодные волки, этот человек доверился сагамору. То была проворная охота, а мой отец сильно стареет. Он взобрался на ствол молодого пекана126, словно медведь, а Конанчет увел прочь лживое племя. Но он не лось. Его ноги не могут бежать вечно, как проточная вода!
— Зачем же великий наррагансет отдал свою жизнь ради чужого человека?!
— Этот человек — храбрый воин, — возразил сахем гордо. — Он снял скальп вождя!
Нарра-матта снова примолкла. Ошеломленная, она раздумывала о страшной правде.
— Великий Дух видит, что мужчина и его жена из разных племен, — отважилась она наконец заговорить. — Он хочет, чтобы они стали людьми одного народа. Пусть Конанчет покинет леса и пойдет в вырубки с матерью своего сына. Ее белый отец будет рад, а могиканин Ункас не посмеет преследовать их.
— Женщина, я сахем и воин своего народа!
В голосе Конанчета прозвучало суровое и холодное недовольство, которого его спутница не слышала никогда прежде. Он говорил скорее как вождь с женщиной своего племени, нежели с той мужской нежностью, с какой привык обращаться к отпрыску бледнолицых. Слова пали на ее сердце подобно губительному холоду, и скорбь сковала ее уста. Сам вождь еще минуту сидел в суровом спокойствии, а затем, поднявшись с недовольным видом, показал на солнце и кивком приказал своим спутникам продолжить путь. За время, показавшееся трепещущему сердцу той, что следовала за его быстрыми шагами, всего лишь мгновением, они обогнули небольшую возвышенность и еще через минуту стояли перед группой, явно ожидавшей их прихода. Эта угрюмая группа состояла только из Ункаса, двоих его воинов самого свирепого и атлетичного вида, священнослужителя и Ибена Дадли.
Быстро подойдя к тому месту, где стоял его враг, Конанчет занял свой пост у подножия рокового дерева. Указав на тень, еще не обращенную к востоку, он сложил руки на обнаженной груди и принял вид величественной отстраненности. Это было проделано среди глубокой тишины.
Разочарование, невольное восхищение и недоверие — все эти чувства прорывались сквозь маску привычной сдержанности на смуглом лице Ункаса. Он смотрел на своего давно ненавидимого и ужасного врага взглядом, казалось стремившимся обнаружить какие-то скрытные признаки слабости. Было бы нелегко сказать, испытывал ли он в большей степени уважение или сожаление по поводу верности наррагансета своему слову. Сопровождаемый двумя угрюмыми воинами, вождь проследил положение тени с придирчивой дотошностью, и, когда больше не осталось предлога, чтобы подвергнуть сомнению пунктуальность пленника, из груди каждого исторглось согласие перейти к делу.
Подобно осмотрительному судье, чей приговор обусловлен юридическими прецедентами и желающему подтвердить, что в судопроизводстве не было упущений, могиканин сделал знак белым людям подойти ближе.
— Человек дикой и неисправимой натуры! — начал Мик Вулф в своем обычном наставительном и отрешенном тоне. — Час твоего бытия подходит к концу! Приговор вынесен. Ты взвешен на весах и признан очень легким. Но христианское милосердие никогда не иссякает. Мы не можем противиться предписаниям Провидения, но можем смягчить удар по преступнику. То, что ты здесь, чтобы принять смерть, — предписание, вынесенное беспристрастно и внушающее благоговение благодаря таинству. Но далее Небо не требует покорности своей воле. Язычник, у тебя есть душа, и она готова покинуть свою земную обитель для неведомого мира…
До сих пор пленник слушал с вежливостью равнодушного дикаря. Он даже внимательно смотрел на сдержанное воодушевление и крайне противоречивые страсти, светившиеся в глубоких чертах лица оратора с долей такого почтения, какое мог бы проявить к демонстрации одного из так называемых откровений прорицателя своего племени. Но когда священнослужитель заговорил насчет его участи после смерти, его душа обрела ясный и для него безошибочный ключ к истине. Неожиданно положив руку на плечо Мика, он прервал его следующими словами:
— Мой отец забывает, что его сын краснокожий. Перед ним лежит тропа к счастливым охотничьим землям настоящих индейцев.
— Язычник, твоими словами владыка духа обмана и греха произнес свои богохульства!
— Послушай! Видел ли мой отец то, что колышет кустарник?
— Это был незримый ветер, ты, идолопоклонник и несмышленое дитя в теле взрослого мужчины!
— И однако, мой отец разговаривает с ним, — возразил индеец с серьезным, но язвительным сарказмом своего народа. — Смотри! — добавил он высокомерно и даже со злостью. — Тень прошла корни дерева. Пусть лукавый человек бледнолицых отойдет в сторону. Сахем готов умереть!
Мик издал громкий стон подлинной скорби, ибо, несмотря на пелену, которой возбуждающие теории и доктринерские тонкости опутывали его суждения, милосердные порывы этого человека были искренними. Покоряясь тому, что он считал таинственным Промыслом небесной воли, он отошел на небольшое расстояние, преклонив колена на утесе, и его голос был слышен во время всего остального ритуала, возносясь в жаркой молитве о душе осужденного.
Едва священник покинул это место, как Ункас сделал Дадли знак приблизиться. Хотя по натуре этот житель пограничья был, в сущности, человеком честным и добрым, в своих суждениях и предубеждениях он был всего лишь сыном своего времени. Если он и согласился на судилище, отдававшее пленника на милость его неумолимых врагов, то у него хватило достоинства подсказать средство, чтобы защитить мученика от той изощренной жестокости, готовностью легко прибегнуть к которой славились дикари. Он даже добровольно вызвался быть одним из действующих лиц, чтобы подкрепить собственное мнение, хотя, поступая таким образом, совершал немалое насилие над своими природными наклонностями. Поэтому пусть читатель судит о его поведении в этом деле с той степенью снисходительности, которой требует правильное понимание условий страны и обычаев эпохи. Выражение лица свидетеля этой сцены, расположенного к пленнику, смягчилось и на нем даже отразилась готовность отступить от намерения, когда он заговорил. Сперва он обратился к Ункасу:
— Счастливый случай, могиканин, в чем-то с помощью силы белых людей, предал этого наррагансета в твои руки. Верно, что уполномоченные Колонии согласились, чтобы ты по своей воле распорядился его жизнью. Но в груди каждого человеческого существа есть голос, который должен звучать сильнее, чем голос мщения, и это голос милосердия. Еще не слишком поздно прислушаться к нему. Возьми с наррагансета обет верности; больше того, возьми в заложники этого ребенка, за которым вместе с его матерью будут присматривать англичане, и отпусти пленного.
— У моего брата большая душа! — сухо заметил Ункас.
— Не знаю, зачем и почему я прошу со всей серьезностью, но лицо и поведение этого индейца оживляют во мне старые воспоминания и прежнюю доброту! И к тому же здесь один человек, женщина, связанная, я знаю, кое с кем из нашего поселения узами более тесными, чем обычное милосердие. Могиканин, я добавлю добрый дар из пороха и мушкетов, если ты прислушаешься к голосу милосердия и возьмешь клятву с наррагансета.
Ункас с иронической холодностью указал на пленника, проговорив:
— Пусть скажет Конанчет!
— Ты слышишь, наррагансет? Если ты тот самый человек, как я начинаю подозревать, то ты знаешь кое-что об обычаях белых. Говори! Клянешься ли ты сохранять мир с могиканами и закопать топор войны на тропе между вашими деревнями?
— Огонь, спаливший вигвамы моего народа, обратил сердце Конанчета в камень, — был твердый ответ.
— Тогда я могу только проследить, чтобы договоренность была соблюдена, — сказал Дадли с разочарованием. — У тебя свой нрав, и он дает себя знать. Господь милостив к тебе, индеец, и выносит тебе приговор, какой надлежит применить к дикарю.
126
Пекан — род деревьев семейства ореховых; то же, что гикори.