Чезаре постучал к ней однажды вечером и хотел овладеть ею сразу, но она в ужасе — боясь осквернить супружеское ложе — пошла за ним, к нему домой. После, несмотря на стыд и вину, продолжала ходить на могилу Армандо, хотя гораздо реже; приходя к Чезаре, она не рассказывала, что была на кладбище. А он и не спрашивал; ни о своей жене, ни об Армандо он больше не упоминал.
Сначала она была сама не своя. Ей казалось — она изменяет мужу, но она повторяла снова и снова: мужа нет, он умер, мужа нет, я одинока — и постепенно начала в это верить. Мужа нет, осталась лишь память о нем. Она не изменяет мужу. Она одинокая женщина, и у нее есть любовник, вдовец, нежный и преданный человек.
Как-то ночью, в постели, она спросила Чезаре, возможно ли им пожениться, но он ответил, что узы любви важнее супружеских. Уж им-то доподлинно известно, как супружество губит любовь.
Через два месяца Этта поняла, что беременна, и поспешила к Чезаре. Было утро, журналист встретил ее еще в пижаме и спокойно сказал:
— Что ж, дело житейское.
— Это твой ребенок.
— Я его призн а ю, — ответил Чезаре, и Этта ушла домой, взволнованная и счастливая.
Назавтра в обычный час она пришла к Чезаре, но прежде побывала на кладбище и рассказала Армандо, что наконец-то у нее будет ребенок; Чезаре она не застала.
— Съехал, — домохозяйка презрительно махнула рукой, — куда — неизвестно.
Хотя Этта исстрадалась, потеряв Чезаре, она винила себя, считала заклятой грешницей, даже ребенок во чреве не мог спасти ее от этих мыслей; но на кладбище, к могиле Армандо, она не ходила больше никогда.
Еврей-птица
Пер. В. Голышев
Окно было открыто, поэтому тощая птица и влетела. Растрепанными черными крыльями хлоп-хлоп. Так уж устроена жизнь. Открыто — попал. Закрыто — не попал, такая уж твоя судьба. Птица устало влетела в открытое кухонное окно Гарри Коэна, на верхнем этаже дома возле Ист-Ривер, на Первой авеню. На стене висела клетка беглой канарейки, и дверца ее была распахнута, но эта чернявая длинноносая птица с всклокоченной головой и тусклыми глазками — к тому же косыми, что придавало ей сходство с потасканной вороной — шлепнулась прямо на стол, спасибо еще, что не на баранью отбивную Коэна. Дело было год назад, жарким августовским вечером; торговец замороженными продуктами ужинал вместе с женой и школьником-сыном. Коэн, грузный мужчина с волосатой грудью, мясистый под шортами, Эди, под желтыми шортами худенькая и в красном лифчике, и десятилетний Мори (полностью — Моррис, в честь ее отца), хороший мальчик, хотя и не очень способный, после двухнедельного отдыха вернулись в город, потому что умирала мама Коэна. Они отдыхали в Кингстоне, штат Нью-Йорк, но мама, жившая отдельно в Бронксе, заболела, и они приехали обратно.
— Прямо на стол, — сказал Коэн и, поставив стакан с пивом, шуганул птицу. — Сукин сын.
— Гарри, выбирай слова, — сказала Эди и взглянула на сына, который следил за каждым их движением.
Птица сипло каркнула и, хлопая замызганными крыльями — перья их торчали в разные стороны, — тяжело взлетела на кухонную дверь и уселась там, глядя на них.
— Гевалт, погром!
— Это говорящая птица, — изумилась Эди.
— По-еврейски, — заметил Мори.
— Ишь какая умная, — проворчал Коэн. — Он обглодал кость и положил в тарелку. — Раз ты говоришь, скажи, за каким ты делом. Что тебе здесь понадобилось?
— Если у вас не найдется лишней бараньей отбивной, — ответила птица, — меня устроил бы кусочек селедки с корочкой хлеба. Разве можно жить все время на одних нервах?
— Тут не ресторан, — сказал Коэн. — Я спрашиваю, что тебя привело по этому адресу?
— Окно было открыто. — Птица вздохнула и добавила — Я беженец. Я летаю, но при этом я беженец.
— Беженец от кого? — полюбопытствовала Эди.
— От антисемитов.
— От антисемитов? — сказали они хором.
— От них.
— Какие же антисемиты беспокоят птицу? — спросила Эди.
— Любые — между прочим, включая орлов, ястребов и соколов. А бывает, и кое-какие вороны охотно выклюют тебе глаз.
— А ты разве не ворона?
— Я? Я — еврей-птица.
Коэн от души рассмеялся.
— Как это понимать?
Птица начала молиться. Она читала молитвы без Книги и без талеса [82], но со страстью. Эди наклонила голову, Коэн же — нет. А Мори раскачивался в такт молитве и смотрел вверх одним широко раскрытым глазом. Когда молитва кончилась, Коэн заметил:
— Без шляпы, без филактерий [83]?
— Я старый радикал.
— А ты уверен, что ты не какой-нибудь призрак или дибук [84]?
— Не дибук, — ответила птица, — хотя с одной моей родственницей такое однажды случилось. Все это позади, слава Богу. Ее освободили от бывшего возлюбленного, ревнивого до безумия. Теперь она мать двух чудесных детей.
— Птичек? — ехидно спросил Коэн.
— А почему нет?
— И что это за птицы?
— Еврей-птицы. Как я.
Коэн откинулся на спинку и захохотал.
— Не смеши меня. О еврейской рыбе я слышал, но еврейская птица?
— Мы двоюродные. — Птица подняла одну тощую ногу, потом другую. — Будьте любезны, у вас не найдется кусочка селедки и корочки хлеба?
Эди встала из-за стола.
— Ты куда? — спросил ее Коэн.
— С тарелок сбросить.
Коэн обратился к птице:
— Я, конечно, извиняюсь, но как тебя звать?
— Зовите меня Шварц.
— Может быть, он старый еврей, превращенный в птицу, — сказала Эди, забирая тарелку.
— Это так? — спросил Коэн и закурил сигару.
— Кто знает? — ответил Шварц. — Разве Бог нам все говорит?
Мори встал на стуле.
— Какую селедку? — взволнованно спросил он у птицы.
— Мори, ты упадешь, слезь, — велел Коэн.
— Если у вас нет матьес, то можно шмальц, — сказала птица.
— У нас только маринованная, с луком, в банке, — сказала Эди.
— Если вы откроете для меня банку, я буду есть маринованную. А нет ли у вас, если не возражаете, кусочка ржаного хлеба?
У Эди, кажется, был.
— Покорми его на балконе, — велел Коэн. А птице сказал: — Поешь и отправляйся.
Шварц закрыл оба птичьих глаза.
— Я устал, а дорога дальняя.
— В какую сторону ты летишь, на юг или на север?
— Где милосердие, туда я лечу.
— Папа, пусть останется, — попросил Мори. — Ведь он только птица.
— Тогда оставайся на ночь, — согласился Коэн. — Но не дольше.
Утром Коэн приказал птице очистить помещение, но Мори стал плакать, и Шварца ненадолго оставили. У Мори еще не кончились каникулы, а товарищей не было в городе. Он скучал, и Эди была рада, что птица развлекает его.
— Он совсем не мешает, — сказала она Коэну, — и ест очень мало.
— А что ты будешь делать, когда он накакает?
— Какать он летает на дерево, и если внизу никто не проходит, то кто заметит?
— Ладно, — сказал Коэн, — но я категорически против. Предупреждаю: надолго он здесь не останется.
— Что ты имеешь против несчастной птицы?
— Несчастной птицы, нет, вы слыхали? Пронырливый мерзавец. Воображает, что он еврей.
— Не все ли равно, что он воображает?
— Еврей-птица, какая наглость. Один неверный шаг — и вылетит отсюда пулей.
По требованию Коэна Шварц был выселен на балкон, в новый скворечник, который купила Эди.
— Премного благодарен, — сказал Шварц, — хотя я предпочел бы иметь над головой человеческую крышу. Возраст, знаете ли. Люблю тепло, окна, запах кухни. С удовольствием просмотрел бы иногда «Еврейскую утреннюю газету», да и от глотка шнапса не отказался бы — после него мне легче дышится. Впрочем, что бы вы мне ни дали, вы не услышите жалоб.
Однако когда Коэн принес домой кормушку, полную сушеной кукурузы, Шварц сказал: «Невозможно».