В зрачках брата я видел крошечные вытянутые отражения белой двери и думал: вот сейчас войдет какая-нибудь шлюха, святая горемыка, и я увижу ее в этом мерцании.
— Пошел бы теребить своим милосердием какого-нибудь магната, а? Сел бы на крыльцо какой-нибудь богачки, привел ее к Богу. Вот скажи мне: если бедняки и впрямь повторяют путь Иисуса, отчего же они, на хер, такие жалкие? Скажи, Корриган. Зачем они выставляют свое убожество остальному миру? Хотелось бы знать. Это просто тщеславие, так? Возлюби ближнего своего, как себя? Чепуха! Слышишь? Собрал бы этих своих шлюх да отправил в хор петь. В Церковь Высшего Откровения. Рассадил бы их в первых рядах. Ползаешь на коленках перед каждым бродягой, прокаженным, увечным и торчком. Почему они сами сидят сложа руки? Потому что им ничего не нужно — только высосать тебя досуха, и только.
Обессилев, я ткнулся лбом в подоконник.
Я все ждал, что Корриган отмахнется горькой проповедью — что-нибудь насчет мягкости, проявляемой к бессильным, и силы — к облеченным властью; [27]лишь в Иисусе, мол, утешимся; свободу можно даровать, но нельзя принять в дар; успокоит меня ничего не значащей, обтекаемой фразой, — но он переждал бурю молча. Лицо даже не дрогнуло. Почесав под локтем, кивнул.
— Просто дверь не закрывай, — сказал он.
Пока Корриган спускался по лестнице, шаги эхом отдавались в колодце подъезда. Обогнув двор, он растворился в сером мареве.
Я сбежал по липким ступеням. Вихри жирных граффити на стенах. Тянет гашишем. На нижних ступеньках битое стекло. Вонь мочи и рвоты. Наискосок через двор. Мужчина держит питбуля на тренировочном поводке. Учит нападать. Пес вцепился в руку. На запястьях у хозяина огромные металлические браслеты. По двору катится песий рык. Корриган как раз сдавал назад свой коричневый фургон, оставленный у обочины. Я хлопнул по стеклу. Брат не обернулся. Наверное, я хотел как-то вправить ему мозги, но фургон тут же скрылся из виду.
За моим плечом пес вновь хватал зубами хозяйскую руку, а мужчина пялился на меня так, будто это я пытался оторвать ему запястье. По лицу усмешкой скользила чистая злоба. И я подумал: ниггер.Ничего не смог с собой поделать — взял и подумал: ниггер.
Здесь невозможно жить. Как Корриган это терпит?
Я побродил по району, глубоко засунув руки в карманы; не по тротуару, а рядом с машинами на обочине — другой угол зрения. Мимо проносились такси, чуть не задевая меня. Ветер нес по их потоку дух подземки. Тяжкий, несвежий запах.
Я подошел к церкви Святой Анны. [28]Вверх по разбитым ступеням, в нартекс, мимо купели со святой водой, в сумрак. Я почти рассчитывал увидеть здесь Корригана, склоненную в молитве голову, — но нет.
В глубине церкви можно было зажечь красные электрические свечи. Я бросил четвертак и услышал гулкий звон в пустоте. В ушах зазвучал полузабытый голос отца: Если не хочешь слышать правду, не спрашивай.
Той ночью Корриган явился домой поздно. Я не стал запирать дверь, но он все равно принес отвертку и принялся вывинчивать шурупы замков и цепочек.
Вид у него был отсутствующий, взгляд метался по сторонам, и я уже тогда должен был сообразить, но не различил знаков. Брат стоял на коленях, глаза на уровне дверной ручки. Сандалии совсем сносились. Подошва истерлась — просто пузырь из резиновой пленки. Рабочие штаны подпоясаны куском провода. А так давно бы сползли. Рубашка с длинным рукавом липла к телу, ребра под нею — как диковинный музыкальный инструмент.
Корриган работал сосредоточенно, но плоской отверткой вывинчивать шурупы с крестообразным шлицем не так-то просто: крутить приходилось под углом, загоняя в канавки лишь краешек.
Я уже собрал рюкзак и был готов уйти — искать комнату, работать барменом, что угодно, лишь бы подальше отсюда. Вытолкнул тахту в центр комнаты, прямо под вентилятор, сложил руки на груди и стал ждать. Лопастям не продраться сквозь духоту. Впервые я заметил, что на макушке у Корригана уже наметился просвет. Мне захотелось сострить, дескать, всякому монаху лысина к лицу, но меж нами не осталось уже ничего — ни слов, ни взглядов. Он бился над замками. Шурупы раскатывались по полу. Я смотрел, как по шее брата сползают капли пота.
Тут Корриган рассеянно поддернул рукав, и я все понял.
Стоит решить, будто знаешь все тайны, и сразу воображаешь себя всемогущим. Наверное, меня не сильно удивило, что Корриган сидит на героине: он всегда делал то, чем не гнушались ничтожные мира сего. Такова была извращенная мантра его убеждений. Ему хотелось доказывать, что он идет по земле, звуком собственных шагов. Что тут поделаешь. Ведь и дома, в Дублине, он занимался ровно тем же, только с другой степенью безрассудства. Корриган еще цеплялся за узенький карниз реальности, от которой бежал, и мне казалось, что брат не гонится за кайфом, а лишь старается быть как все. Его притягивала чужая боль. Если эту боль не удавалось исцелить, он ее присваивал. Кололся просто потому, что ему было омерзительно знать: другие останутся наедине с тем же ужасом.
Рукав Корриган не поправлял где-то с час, пока не совладал с замками. Синяки на сгибе локтя у него уже потемнели. Когда он закончил работу, дверь перестала защелкиваться, просто висела на петлях.
— Готово, — бросил он.
Ушел в уборную, и там, мне показалось, на его руке щелкнул резиновый жгут. Вышел с уже опущенными рукавами.
— Оставь эту долбаную дверь в покое, — сказал он.
И без единого звука рухнул на кровать. Я точно знал, что не смогу уснуть, — но проснулся под обычный гул трассы Дигана. На внешний мир всегда можно положиться. Рев моторов и песни шин. Выбоины в асфальте прикрыли здоровенными металлическими листами. Они раскатисто громыхали, когда по ним проносился грузовик.
Решение остаться далось мне легко: Корриган в жизни бы меня не выставил. Спозаранку я поднялся и побрился, намереваясь весь день не отходить от брата. Растолкал его под покрывалами. Из носа у него текла кровь — темная полоска на щетине. Корриган отвернулся.
— Чайник поставишь? — Потягиваясь, он задел деревянное распятие на стене, оно закачалось на гвоздике — туда-сюда. Под ним — пятно невыцветшей краски. Едва заметный отпечаток креста. Корриган потянулся остановить маятник, пробормотал что-то насчет Бога, который всегда готов подвинуться. — Уезжаешь? — поинтересовался он.
На полу стоял мой собранный рюкзак.
— Да нет, решил задержаться еще на пару дней.
— Без проблем, брат.
Он причесался перед осколком зеркала, пшикнул дезодорантом. Хоть какая-то видимость благополучия. Вниз мы поехали на лифте.
— Чудо, — сказал Корриган, когда дверцы разъехались со вздохом и шлифованная панель внутри сверкнула маленькими полумесяцами. — Работает.
Внизу мы прошли по чахлому газончику перед домом, по битым бутылкам. Впервые за много лет мне показалось, что это правильно — быть с братом. Давно мечтал обрести цель. Теперь она появилась: вывести брата на длинную тропу к благоразумной жизни.
Оказавшись поутру среди проституток, я, как ни странно, был ими очарован. Корр-ган. Корр-и-ган. Корри-ган. В конце концов, это и моя фамилия тоже. Мной овладела странная раскованность. Вблизи их тела уже так не смущали, как издали. Девушки жеманно прикрывали груди руками. Одна выкрасила волосы в ярко-красный. У другой глаза густо подведены серебряным карандашом. Джаззлин перебросила бретельку своего неонового купальника вперед, на соски. Глубоко затягиваясь, она мастерски выпускала дым изо рта и ноздрей. Кожа светилась. В другой жизни Джаз могла быть аристократкой. Взгляд потупила, словно уронила что-то и теперь хочет найти. Я вдруг понял, что больше не держу на нее зла, ощутил влечение.
Их беззаботный треп нарастал волнами. Бросив на меня косой взгляд, брат ухмыльнулся. Будто шепнул на ухо: не суди строго о том, чего не в силах понять.