— Что надулся? Ну, говори уж, что натворил.

— Ещё не натворил, — со вздохом ответил Егорка, — но скоро натворю.

— Ну, когда натворишь, тогда и ответ будешь держать, — сказал Фёдор, — А раньше времени не стоит каяться. Ну, что же ты лежишь? Вставай, угощай гостей.

А сам вместо того, чтобы поднять Егорку, привалился на кровать и придавил его.

Фёдор хоть и держал себя с братом наравных, по возрасту ему в отцы годился: его сын Витька лишь на полгода моложе. Если бы не суровость Фенечки, Егорка дневал и ночевал бы у Фёдора, а племяннику завидовал лютой завистью. Сейчас он был почти счастлив.

— Расскажи про войну, — теребил он брата.

— Я её не видел, — улыбнулся Фёдор. — Я от неё по лесам бегал.

— И что, совсем-совсем ничего не видел, не помнишь?

— Один только момент, когда нашу деревню освобождали. Со стороны Михайловки пушка бьёт, а белосволочь, казачьё там разное огородами драпает. Вот это сам видел.

Вошла мать.

— Что же это вы тут притулились вдвоём? — спросила она.

— Да так, войну вспоминаем, — сказал Фёдор. — Дверь не закрывай, пускай так.

— И ты войну вспоминаешь? — хмельно улыбаясь, спросила мать. Рука её опустилась Егорке на голову. — Сиротинушка ты моя, кровинушка…

— Ага. И я.

— И есть, что вспомнить?

— Ага.

— А ты помнишь, как мы чуть не угорели однажды?

— Не-а. А когда?

— Ты ещё вот такусенький был. Проснулась я тогда, чувствую — задыхаюсь. Поднялась и хлобыстнулась на пол. До двери доползла, открыла. Воздух свежий пошёл, как-то мы отдышались. Выползли потом все на крыльцо и остаток ночи там просидели.

— Холодно было?

— Да, прохладно. Но в дом возвращаться страшно было. Так и сидели дрожа, пока не рассвело. А что ж ты хочешь — бабы, один мужик — и тот на руках.

Между тем, из горницы в приоткрытую дверь доносились возбуждённые голоса, разговор там шёл накалённый. Мать и Фёдор с тревогой поглядывали туда, прислушивались.

— Ну, пойдём, Егорушка, я тебя шанежками покормлю, — позвала за собой Наталья Тимофеевна.

Расположившись по одну сторону стола и повернувшись вполоборота, ругались старшие сёстры, Татьяна и Федосья. Их мужья молчаливой поддержкой сидели рядом, бросали хмурые взгляды друг на друга и стоящие перед ними наполненные стаканы.

— Да ты хоть соображаешь, что говоришь? — кричала, распаляясь, Татьяна. — Ведь я выходила — какое приданое? Постель одна да тряпки кой-какие. Ведь хозяйство-то Егорово. А матери что останется, малышне?

— Да что я ненормальная что ли? — кричала Федосья. — Всегда так бывает — наследство меж детьми делится. Да и кому сейчас по силам такое хозяйство ворочать? Ваньке, вон?.. Да больно надо. Он теперь днями спит, а ночами с Лизкой шушукается…

Бывший военнопленный австриец Иоганн Штольц сидел в углу стола, в одиночестве, опёршись о стену могучим плечом. Его крючковатый нос казался прозрачным под солнечным лучом. Восемнадцатилетняя Лиза, стройная миловидная девушка, стояла у печной стены, спрятав руки за спиной, от слов сестры широко распахнула томные голубые глаза и ярко зарделась.

— А это уже не ваше дело! — ответила она. — С кем я буду — не ваше дело.

Белое, искажённое лицо Татьяны повернулось к ней:

— Тебе, голуба, тоже наследство подавай?

— Мне, как всем, — сердитая, Лизавета становилась ещё красивей.

— Чего сиднем сидим, мужики? — Фёдор поднял перед собою стакан.

Выпили. Женщины примолкли, косясь на них.

Похрустывая долькой лука, рассудительный Егор, Татьянин муж, сказал:

— Тут надо сразу определиться: если будем что делить — давайте делить, а не ругаться, если нет — то перестаньте кричать: на свадьбе ведь. Как, мать, а? Твоё последнее слово в доме…. и первое тоже.

— А ты куда торопишься? — решился вставить слово молодожён Илья, приехавший за Федосьей из неблизкого Бутажа. — Без нас, наверное, решат, что к чему. Без очереди только на мороз пускают.

Голос его был злой, чёрные кудри задиристо затряслись.

Егорку охватили какое-то отчаяние напополам с весельем: надо же — оказаться в гуще таких событий! Вот если драка разразится, они с Фёдором всем накостыляют, да ещё Ванька-австрияк пособит. Егорка елозил по лавке, поглядывая на спорящих.

— Ну, чего вам? — обиженно поджала губы Наталья Тимофеевна, — Косилки-молотилки отцовы? Да забирайте, всё равно ржавеют, а скотину не дам — чем же ребятишек кормить стану? Эх вы-и… дети, дети.

Если бы не блуждающий пьяный взгляд и неверные движения, мать своим авторитетом смогла бы, наверное, загасить ссору.

— Мать, а ты Ивана спросила? — подалась вперёд Лиза. — Он всё делает-делает, а всё, как работник. Так и останется ни с чем.

Федосья даже побагровела:

— За дуру что ли меня принимаешь? Скажешь, и с Ванькой ещё делится? Всякую ерунду говоришь, голову всем морочишь. Он что, кормить вас будет?

— Ладно, подавись своим куском! — Лизавета проглотила обиду и отвернулась.

— Что такое? — вдруг сделавшись совершенно белой, пробормотала Татьяна.

Егор вскочил из-за стола, схватил её за плечи, иначе бы она, наверное, упала со стула. Федосья, презрительно поджав губы, посмотрела на неё и отвернулась.

— Что же ты молчишь? — отчаявшись услышать от тёщи вразумительного слова, Егор обратился к Фёдору.

Шурин долго и пристально смотрел на него, потом вдруг неожиданно сказал:

— Отстань!

— Нет уж, — зло говорила пришедшая в себя Татьяна, — как мне, так и всем. Вот Фёдор в одних дырявых портках женился…

— Да? Ваньке всё останется? — закричала Федосья. — А случись что с матерью, он детвору из дому выгонит, нам же на шею повесит.

Штольц молча сидел, напустив на лицо всю имеющуюся суровость. Лизавета, не скрывая тревоги, вздыхала и поглядывала на него. Егорка смотрел на Ваньку и понимал, что не всегда, наверное, он был таким неразговорчивым, каким он привык его видеть, когда-то, должно быть, он тоже бывал весел и беззаботен, болтал и смеялся на своём австрийском языке.

— Плохо ты его знаешь, — выразительно сказала Лизавета.

— Э-э-э! — махнул рукой кудрявый Илья. — Немчура он и есть немчура. А то ещё к себе уедет.

— Что ты брешешь! — задрожала от ярости Лизавета, и перекосившееся лицо её потеряло привлекательность.

— Ну-ну! — Фёдор вскинул на неё укоризненный взгляд.

— А что ты выгораживаешь его, зачем? — Федосья в основном нападала на работника, а теперь коршуном налетела на сестру.

— А тебе какое дело? — хрипло проговорила Лизавета…

Небо за окном почернело, пошёл снег. Со столов убрали почти нетронутые закуски, поставили самовар. Пили горячий чай, громко крякая и отдуваясь, лениво переругивались.

— А ты здесь что сидишь — пора спать, — сказала Егорке мать и выставила из-за стола.

— Идём, брат, — подмигнул Фёдор, — Я тебе про войну расскажу.

Егорка разделся и лёг. В полутёмной комнате было прохладно и тихо. Перед глазами поплыли кольца, похожие на полупрозрачные срезы лука. Он вдруг почувствовал, что по щекам его текут горячие и едкие слёзы. Чувствовал, как усталость входит в руки и ноги, доходит до кончиков пальцев, потом подступила дремота. Егорка ожидал Фёдора и думал о нём. Он уже осознавал, что есть две породы людей: одни много говорят, кричат, возмущаются и всегда недовольны, а другие молчат и делают по-своему, и всё у них получается. И ещё он думал, как приятно быть братом человека, у которого всё получается.

Ночью Егорка несколько раз просыпался от громких голосов за дверью. И засыпал, неведая, что там решают и его судьбу. Договорились всё-таки делиться. Даже дом, крепкий ещё, должен быть разобран. Фёдор получал часть прируба. Старшим дочерям — по амбару. Лизавета в ту ночь была просватана за контуженного австрияка, и они поучили свою долю наследства. Большая семья Кузьмы Васильевича Агапова распалась, рассыпалось и его хозяйство. Фёдор давно собирался переехать на хутор, где с землёй было вольготнее, уговорил и мать.