Изменить стиль страницы

— Лимит исчерпан, — сказал лысый. — Может, другое что? А то публика нервничает…

— Трудно найти равноценное. — Прозоров задумался. — Ладно… “Черный ворон” давай…

— Слишком драматично, — возразил лысый. — Публика будет нервничать…

— Отряхаю прах, — объявил Прозоров и вернулся на место.

— Ну что? — спросила его Ада.

— Лимит исчерпан, — горестно сказал Иван Васильевич. — Не любо мне здесь… Уходим…

Он как-то внезапно протрезвел, но знал, что данное просветление — ненадолго.

Ада молча поднялась и пошла вслед за Прозоровым. Наперерез им бросился шустрый официант с пустым подносом.

— Возьми, друг, — сказал Прозоров, кинув на поднос несколько купюр. — Там на столе еще…

— Премного благодарен…

— То-то же, — хмыкнул Иван Васильевич и поспешил за уходящей Адой.

Догуливали в народном ресторане Казанского вокзала. За песню здесь брали гораздо дешевле, а тенор, к удивлению Прозорова был все тот же.

— Вот что, брат, — сказал Прозоров точно такому же лысому барабанщику, когда песню исполнили уже трижды кряду. — Надо двенадцать раз. Пять раз уже повторяли, осталось — семь… Давай, брат, оптом…

— На опт скидок нет. Цена розничная…

— Черт с тобой, пой…

— Сокращенный вариант. Иначе публика будет волноваться…

— Давай сокращенный, — махнул рукой Иван Васильевич.

С небольшими паузами “Я не буду больше молодым” было исполнено еще семь раз подряд. Последний вариант был сокращен до двух куплетов…

— Ах ты, горюшко мое! — говорил растроганный Прозоров. — До чего же славно иногда напиться… Что ни говори, а не дураки были русские купцы, когда куролесили в ресторанах… Зеркала били… Давай, Ада, рассобачим вон то зеркало…

Но Ада, крепко взяв его под локоть, повела его к выходу.

— Слушаю и повинуюсь, — покорно кивал Прозоров, натыкаясь на колонны. — Слушаю и повинуюсь…

Наутро Иван Васильевич был тих и безмолвен. Долго стоял под холодным душем, с омерзением вспоминая свои вчерашние медовые слезы и дешевые кабацкие выходки. Растерся жестким полотенцем, пригладил сырые волосы, обильно оросил себя одеколоном.

— Доброе утро, — хмуро произнес он, входя на кухню и стараясь не встречаться взглядом с Адой. — М-да… Погуляли вчера… Несколько…

— Привет, — отозвалась Ада. — Не переживай, Прозоров. Все было замечательно.

Прозоров присел на стул, взял чашку с чаем.

— Хороший день, — нейтрально сказал он, выглядывая в окно. — Солнышко… Может, в парк сходить, развеяться?..

— А поехали кататься на пароходе, — предложила Ада. — Я когда-то давным-давно каталась по Москве-реке… И тоже была осень, и был солнечный день…

— Не знаю, — засомневался Прозоров.

— Пива с собой возьмем, — подзадоривала Ада.

— Поедем, — согласился Иван Васильевич. — Но только не пива. Пиво — напиток плебеев…

Ада всплеснула руками и радостно захохотала:

— Прозоров, ты уж не обижайся, давно хотела тебе сказать… Только не оскорбляйся, но, откровенно говоря, ты до чрезвычайности похож именно на древнеримского плебея!

У Симонова монастыря они сели на речной теплоход и поплыли в сторону Киевского вокзала.

— Римский плебей хотел бы угостить патрицианку красным вином, — усаживаясь за столик на верхней палубе, сказал Прозоров и извлек из портфеля бутылку. Добавил, как бы извиняясь: — Все-таки полтора часа плавания…

Все это время он с недоумением прислушивался к себе, пытался проанализировать свои чувства и — не узнавал себя. Вряд ли нынешние его настроения были связаны со вчерашней гульбой и утренним похмельем, все началось далеко не вчера… В нем исподволь происходили неожиданные для него перемены, словно некий панцирь и крепкая стена, которыми был он огражден от мира и которые он так тщательно и упорно возводил всю свою жизнь, внезапно дали незаметные трещины, впоследствии стремительно расширившиеся, побежавшие извилистыми ответвлениями, и вот уже спасительные ограды начинают осыпаться сухим песком, рушиться, обваливаться. Зазияли безнадежные и невосстановимые проломы, загуляли в душе его непрошеные сквозняки. Не без удивления Прозоров обнаружил в душе своей что-то до сих пор неведомое, лишнее, мешающее жить просто и четко, сеявшее сомнения в правильности жизненного пути своего и отчуждающее от мира. То, что считал он своей неизменной природной сущностью, оказалось на поверку всего лишь имитацией, цепью выработанных привычек, камуфляжным прикрытием, за которым расстилалась бездна, и дыхание этой бездны пугало его.

До недавних пор он являл собой прочную и жесткую систему, органически встроенную в систему иную — военно-государственную, но, как известно, самая главная опасность для всех жестких систем и конструкций — ослабление хотя бы одного маленького элемента… Так произошло со всей страной, со всеми ее базисами и надстройками, когда попытались чуточку ослабить несколько узлов, открутить пару-тройку гаек… И шум от падения гигантской страны был велик и ужасен… Хотя на поверку оказалось, что рухнули всего лишь картонные декорации…

Прозоров, словно очнувшись, недоуменно повел глазами по сторонам. Ярко светило солнце, в прозрачном синем небе неподвижно стояли белые облака. От реки тянуло стылым осенним холодком, московские рощи и скверы осыпались сухим грустным золотом… Конечно, и раньше испытывал Прозоров, как и всякий живой человек, грустное чувство в дни ранней осени, но никогда еще чувство это не было настолько пронзительно-прощальным.

Они сидели друг напротив друга на верхней открытой палубе под тентом; Ада зябко куталась в легкий плащик, только что купленный ими в подвернувшемся на пути модном салоне. Молчала, отстраненно глядя то на воду, то на проплывающий мимо гранитный берег.

“Да, — думал Иван Васильевич с какой-то болезненной, обрывающей сердце отрадой, — конечно, плебей… И никогда она не сможет полюбить меня. Все это утешительные сказки…”

— Прозоров, — глухо сказала вдруг Ада, по-прежнему глядя на берег. — Я ведь не шутила с тобой. Я действительно должна умереть…

— Все умрем, — отозвался Прозоров. — Не поддавайся минутному настроению…

— Во мне говорит вовсе не настроение, — ровным голосом продолжала Ада. — Существует многократно проверенный диагноз. Официальное врачебное заключение…

— Ты это серьезно? — не поверил Иван Васильевич.

— Разве похоже, что я шучу? Да ты не опасайся, это не заразно… Но постарайся не очень ко мне привыкать. Хотя, честно говоря, мне было бы приятно знать, что кто-то по-настоящему переживает и убивается по данному поводу.

Прозоров не находил никаких слов, тупо оглядывая проплывающие мимо окрестности. Мелькнула неподалеку семиэтажная гостиница “Парадиз”, вызвав какие-то путанные ассоциации; Иван Васильевич рассеянно взглянул на нее и тотчас отвернулся. Признания Ады оглушили его, сбили с толку и никак не хотели укладываться в растревоженном, сознании.

— Странно, — продолжала она все тем же ровным глухим голосом. — Придет еще одна осень, как всегда… Вот так-то, милый мой… И, честное слово, мне как-то уже не до этого дурацкого, маленького, злобного и жалкого Ферапонта… Лично мне, понимаешь… А я вынуждена заниматься такими мелкими и глупыми делишками. А с другой стороны, его надо уничтожить просто ради того, чтобы он никому больше не мог причинить зла. Только и всего…

— Ты так обо всем этом говоришь…

— Как? Спокойно? Первое время, Прозоров, мне хотелось на стену лезть. Как же это так? Почему я? Разве я всех виновней? А потом узнала, что со всеми, кого это коснется, происходит практически одинаково: сперва истерика, отчаяние до судорог, злоба на весь мир, а потом — какая-то успокоенность и отрешенность. И только чувствуешь еепритяжение, от которого нельзя отгородиться ни на минуту. Оно сквозь любые стены проходит, притяжение это… И ты все дальше и дальше от мира…

Теплоход пришвартовался к причалу. Десятка два новых пассажиров с гоготом поднялись на верхнюю палубу.

Прозоров, чувствуя, как внезапно пересохло у него в горле, налил себе полный стакан вина и залпом его выпил.