Взяв с собой кофе, пошла в спальню Мики и Энди. И уже нисколько не удивилась, увидев, что там ничего не изменилось. Кровати стояли вдоль стен, накрытые старенькими покрывалами с «ковбойскими мотивами». Мама оставила все так же, было ощущение, что они могут войти в любой момент, устав носиться по двору. В шкафу их одежки. Сплошное расстройство.

— Мам, зачем ты все это, а?

Она в другой комнате, переполненная яростной тоской, долгой, как нескончаемый, затянувшийся день.

Стараюсь отогнать это видение: как мама бродит по дому, рассматривая наши вещи, теребит их. (Примерно так же, как я сейчас, брожу, перебираю.) Она грезит, что вот сейчас мы трое ворвемся в дом, буйствуя, как все дети.

Под кроватью Энди, отодвинутая к самой стенке, припрятана коробка из-под сигар. Открываю ее. Камушки, осыпавшиеся засушенные листья, мои письма, стопка фотографий. На самой первой Сут и Марко. В прошлом году Сут едва не стала жертвой рака груди, ее мама когда-то умерла от него же. Глянула на свою старинную приятельницу, и сердце дрогнуло от нежности, совсем как в детстве. Я очень ее любила, до сих пор люблю. Они с Марко поженились, у них двое детей, так и работают в том ресторанчике. Я сунула снимок в карман.

А вот и я со смешными хвостиками, еду на красном велике. Мы с Микой перед раскидистым дубом. Письмо от Мики, про Луизиану, какая она. Одно от папы, спрашивает у Энди про его школьные успехи. А в моих письмах — как скучаю о нем, скучаю о моей милой горе. Письма эти пронизаны безмерной тоской маленькой девочки, которую оторвали от родного дома, и она даже не поняла почему. Выглянув в окно, я смотрела на безмолвные силуэты всего того, что было неизмеримо больше меня самой, гадала, всегда ли буду ощущать, что мне никуда не деться от своих корней.

Под кипами писем и прочими памятками я нашла папины запонки в форме карты Техаса, подарок Муси-Буси. Я потерла их между ладонями, вспоминая, каким безумием наполняла Муся-Буся этот дом и дом в Луизиане. Ей уже миллион лет, по-моему, она вообще никогда не умрет.

Я убрала все обратно в коробку и поставила ее на кровать Энди, чтобы потом отнести в свою комнату. Под кроватью Мики ничего не было, жаль. Я рассчитывала на что-нибудь любопытное. Подошла к шкафу мальчишек, провела пальцем по нацарапанным ножиком инициалам: МДК и ЭЧК. В ушах зазвучал смех Мики и Энди, по поводу каких-то мальчишеских дел. Я невольно улыбнулась. Шкаф им сделал дядя Иона, и мамин шкаф, и мой тоже он. Потом тщательно полировал стенки наждачной бумагой, она от трения становилась горячей под его длинными пальцами. Запахи древесины, красного дерева, клена, сосны, дуба, наполняли его мастерскую. Ничего общего с безобразным вонючим сараем дяди Арвилла. Лучше бы нас в то лето отвезли к дяде Ионе, а не к тете Руби. Может, все бы вообще сложилось иначе, если бы мы оказались тогда в доме дяди Ионы?

Я забралась в шкаф, закрыла дверцу, сначала меня вплотную обступили стенки, потом я разглядела лучик света, проникавший сквозь замочную скважину. Я зажмурилась, было бы здорово сейчас верхом на Фионадале помчаться на гору, и чтобы холодил лицо свежий душистый ветер. Я открыла глаза и вылезла наружу.

Надо было обследовать полку наверху. Забравшись на стул, я стала шарить в глубине. Пальцы наткнулись на свернутый в рулон ватман. Спустившись вниз, я развернула находку, и тут же резко свело живот. Рожа дьявола с острыми черными рожками, красно-черная пасть с оскаленными клыками, с которых капала кровь, глаза навыкате под искореженным, как у Франкенштейна, лбом. Брюхо чудища было продырявлено, в глубокой ране копошились мухи, черви, белели личинки. Чудище протягивало скрюченные когтистые лапы в левый угол, где, сжавшись в тугой комок, как младенец в материнской утробе, лежал мальчишка. От рисунка меня всю затрясло.

И я сказала тому маленькому перепуганному мальчишке:

— Мика, теперь все переменилось. Теперь ты великан, а он лишь горстка в земле.

Я стала сворачивать рисунок, потом передумала, лучше сожгу, дым поднимется в небо и сверху прольется на Мику целительным дождем. Я принесла дьявола в кухню, скомкав, положила в раковину. Взяв мамины спички, чиркнула одной о край коробка, раздалось потрескивание, шипение, запахло серой. Подпалив бумагу, я смотрела, как скручиваются края, истлевая. Я смотрела, как исчезает чудище. Ну а когда оно совсем скукожилось, я выскребла пепел из раковины и, наполнив им одну из маминых пепельниц, понесла в ванную. Высыпав обугленные останки в унитаз, я несколько раз спустила их, туда им и дорога, вниз, только вниз.

— Пока-пока, гадский дядя Арвилл. Плыви на свидание с тетей Руби, озабоченный псих, ублюдок, — прошипела я, дважды нажав на рычаг бачка. Потом, хорошенько намылив руки, смыла грязь от этой парочки. Больше я ничего не могла сделать.

Прошлась по коридору, просто так, без всякой цели. Времени у меня было навалом, то есть просто сколько угодно. И вот я разгуливаю по сквознячку, неприкаянная странница, и взбаламученные мысли мечутся в садовой моей башке. Я вдруг начинаю насвистывать, хотя ненавижу, когда свистят, даже сильнее, чем жареную печенку. Я нарочно не спешу. Ля-ля-ля.

Останавливаюсь у маминой комнаты и прижимаюсь к двери щекой. Она не отзывается будоражащим трепетом. Я так и не захожу. Трусиха.

Мама фыркает, а бабушка Фейт вздыхает.

Ноги у меня босые, и я, мягко шагая, возвращаюсь по коридору назад, в гостиную. Так вот и бреду, по-кошачьи бесшумно, но различаю звук шагов, иных, не своих. И смех. И крики. Телевизор не включен, экран его черен. Но я слышу фразы и звуки из старых сериалов и передач. Лэ-э-эсси. Кажется, эта серия про то, как она помогала глухой девочке Люси? И еще из радиоприемника несется ностальгический рок-н-ролл, слышно, как танцуют, воздух тоже танцует вокруг разгоряченных тел.

И наконец, звон кубиков льда о стенки стаканов. Призрачные воспоминания облекаются в форму, то зыбкие, то пронзительно-четкие.

И вот я опять на кухне. Наметив себе очередную чашку кофе, разглядываю долговязые бутылки, ровно выстроившиеся на столе. А потом отвинчиваю пробки и выливаю в раковину содержимое.

Едкий запах наотмашь ударяет по ноздрям, но я не отскакиваю, я выливаю все, до последней вонючей капли.

Потираю ладони: еще одно дело сделано. Доедаю тост. Странный покой овладевает мной, некая даже легкость, когда хочется что-то напевать. Такое ощущение, что некто иной вселился в мое тело и он водит меня по дому, подталкивает к тому, чтобы я вошла в мамину комнату. Я чувствую его волю, поскольку ноги мои снова желают брести по коридору. Самое время принять ванну с маминым мылом «Дав», отличный повод, чтобы не забредать в ее комнату.

Захожу к себе, взяв из шкафа чистое белье, шорты и маечку, иду в ванную. Затыкаю пробкой сливное отверстие и открываю кран, его скрип и журчание воды оживляет в памяти звуки маминых освежающих процедур «вдогон-поддавону». Я не сразу нахожу душистый брусок, спрятанный за стопкой махровых мочалок. Мамин тайничок. В шкафу небрежно сложенные разноцветные и разнокалиберные полотенца. Такая знакомая картина. Я хватаю сильно облысевшее голубое махровое полотенце и блеклорозовую мочалку. Они пахнут свежим горным ветром. Я погружаюсь в горячую воду, теперь можно расслабиться. Кожа впитывает тепло, нежится под воздушными пузырьками пены от «Дав», они кружат в водоворотах, они взмывают вверх, унося с собой гнет тревоги. Я намыливаю волосы, все еще слишком длинные для жаркой Луизианы, но вполне подходящие для гор, да, вполне. Я тщательно их потом промываю, вода льется по глазам.

И вот я чистенькая, все заботы и тревоги утекли вместе с водой в сливное отверстие. Я вытираюсь полотенцем, которое высушили на бечевке, надеваю белую маечку и красные шорты. На двери висит мамин белый халат. Я снимаю его с крючка и тоже его надеваю. От него пахнет пудрой «Шали-мар» и сигаретным дымом. И тут накатывает чувство, которому я не могу противиться. Не хотела я, но оно все-таки настигло. Неодолимое чувство любви и тоски. Неодолимое, жестокое сожаление из-за всех этих нелепых лет, наполненных обидами и злостью друг на друга. Затянувшееся дьявольское наваждение, помешавшее нам встретиться. Боль становится невыносимой, лечь бы на пол, прямо тут в ванной, и больше никогда не подниматься.