Я отдаюсь во власть безрассудной луны, я кружусь, постепенно продвигаясь в сторону садика миссис Мендель, оборот, еще оборот, и снова, меня уже пошатывает, как пьяную. Я ложусь на траву и неотрывно смотрю на свою приятельницу луну, которая добавила черному небу света, а горам таинственности. Мне становится холодно, я встаю и иду вспять, к дому, стараясь наступать на свои следы.

У двери я оглянулась и заметила расплывчатую тень в окошке миссис Мендель. Я помахала, тень помахала в ответ.

Снова на кухню. Вижу будто наяву, как все мы сидим за столом. Смех, хихиканье, улыбки. Мама, конечно, в синем своем халатике, Мика в широченной пижаме, пальцы перепачканы тушью, у папы волосы зачесаны назад, перед ним тарелка с печеньем и блюдечко с повидлом, Энди весь в повидле, улыбается, я отбрасываю назад свои строптивые волосы, чтобы не мешали всех видеть. Вот оно, обаяние прошлого, как в старых телепередачах, сейчас таких не снимают. Знакомые пятна на стене, они появились после того, как Муся-Буся, громко раскричавшись, хлопнула по столу и все расплескалось. Никто не удосужился их замазать. Подобные пятна становятся частью пространства, до кардинальных перемен, это как красное против черного. Пустота против полноты. Живое против смерти.

Перед отъездом из Луизианы я позвонила братьям, чтобы сказать про маму. Мика не ответил, я оставила сообщение. Я помнила, как он когда-то заявил, что никогда больше не вернется в нашу низину, поэтому и не рассчитывала на то, что он приедет.

— У нас в книжном запарка, — сказал Энди.

— Я знаю, ты очень занят. Но мне хотелось бы помянуть. Приедешь?

— Боюсь, не сумею вырваться.

— Понимаю.

— Правда?

— Да. — Я вытерла слезы. — Эйдин я уже сообщила, позвонишь папе?

— Позвоню всем, кому надо. — Я услышала тихий вздох. — Как ты там, сестренка? Справишься?

— Надеюсь. Не волнуйся. Все нормально. Понимаешь, я должна это сделать. Поминки.

— Должна, понимаю.

На этом наш разговор был завершен.

…Мне почудилось, будто рядом кто-то стоит, волосы на затылке зашевелились, но никаких сюрпризов не последовало, и страх исчез. Призраки. Наверное, кто-то сюда пробрался, когда я отворила входную дверь. Ну и ладно, ничего дергаться. Мне причинили уже столько боли, что больше невозможно, и любили меня так, что сильнее нельзя.

Чайник на плите истошно свистел, я привернула огонь, свинтила крышку с растворимого «Максвелл хауса» Мама добавляла много сливок, песка две ложечки. Я положила в кипяток песок, полную, с горкой, ложку кофейных гранул, но сливок у меня нет. Втянула глоточек сладкой горечи.

Усевшись за стол, стала вспоминать, как пила по утрам кофе со своей дочкой. Мы садились друг напротив друга, как когда-то мы с мамой (причем каждая смотрела только в чашку). Я постоянно старалась разгадать маму, найти ключ к ее тайнам.

А нас с дочерью волновало иное, мы выискивали хоть какое-то сходство между нами, изначально зная, что это невозможно. Вспомнив свое единственное чадо, я улыбнулась. Свою приемную дочь. Мама никогда ее не видела, не уверена, что они бы друг другу понравились. Я не сразу осознала, что прижимаю руку к своему лону, к матке, так никого и не выносившей, хотя я столько плакала, столько кляла судьбу за несправедливость. Эйдин наполнила мою жизнь тем, что несут с собой брошенные дети. Сначала она дичилась и злилась, потом привыкла, потом наконец полюбила. Все это мне знакомо. Очень хорошо знакомо.

Ворвавшийся в окно ветер подхватил несколько прядей, стал щекотать меня ими по лицу. Я убрала волосы с глаз, сразу зачесавшихся, и еще острее ощутила темгновения, ведь тот же горький вкус на языке и крепкий аромат в носу. Над чашкой поднялось облачко пара, будто из нее выскочил крохотный призрак.

— Ма-а-ам, ты?! — громко позвала я.

Но она молчала. Это в ее стиле, внезапные перепады настроения. Я глубоко вдыхаю прохладный воздух, и еще раз, чтобы не расплакаться. От счастья при мысли о моей дочке, от горя при мысли о дочери моей мамы.

Чашка опустела. Я сделала себе еще, чтобы взять с собой. Кофе, чашка, сахар, надежда, призраки. А вот сливок нет, и мамы нету.

В гостиной ставлю чашку на стол и открываю окно. Хочу впустить немного свежести и выпустить призраков, если они не желают со мной оставаться. Пахнет землей, хвоей, луна в дымке марева. Мне отсюда не видно, но я и так знаю, кто обитает там, в горах, с незапамятных времен. Горный лавр, волки и медведи, красноперые кардиналы и дубоносы с желтыми пятнышками, всех их словно бы нет, но они есть.

На коричневом диване справа пологая вмятина, там, где мама обычно сидела. На больших настенных часах (в форме лучистой звезды) стрелки остановились на пяти. На кофейном столике раскрытый журнал мод с жеманно-кокетливыми моделями. Оранжевый приемник тоже тут, на столике. Жму кнопки наугад, раздаются электрические шорохи и потрескиванье. Музыка для призраков, очень подходящая. Но я-то помню музыку другую, как под аккомпанемент этого старенького приемника пела и кружилась в танце мама. И даже когда ей было грустно и не пелось самой, она любила послушать хорошую песню. Мне хочется музыки лунной, полной загадочности, приглушить ею тишину… или заглушить трескучие шорохи, нарушившие эту мертвенную тишь? Наверняка в маминой комнате есть исправный радиоприемник, но я вдруг раздумала туда идти. Прихватив чашку, направляюсь к себе, вслушиваюсь в деликатное шарканье за спиной, дух тоже решил вернуться в мою комнату.

— Кто это там? — спросила я, зная, что ответа не последует. Час духов еще не настал.

Меня заждалась комната братьев. И мамина. Но как же я к ней туда войду, в это осиротевшее пространство, утратившее маму? Облачка пудры, свивающиеся под ветром занавески, мамина болтовня, когда она бывала в хорошем настроении… Не-е-ет, лучше сразу к себе, по пути напеваю песню, из давнишних. Она вынырнула откуда-то из глубин памяти, вырываясь из горла, она щекочет мне губы.

Я пританцовываю под собственное пение и докладываю:

— Ты слушаешь, бабушка Фейт? Маме точно хотелось, чтобы я напела что-то такое, под что она могла бы сплясать джигу.

В ответ раздается мамино фырканье.

Перестав кружиться, закрываю глаза и вожу рукой по сокровищам на кровати, пальцы упираются во что-то теплое и шершавое.

Я открыла глаза. Под моей ладонью одна из маминых стильных сумок-мешков. Я крепче прижимаю руку, так что по ладони разливается жар, потом заглядываю внутрь сумки. Там фотографии и ватные шарики, впитавшие запах любимых маминых духов. «Шанель № 5», «Табу», «Шалимар». Я вытряхиваю сумку.

В пачке на первом же снимке — вся троица, Мика, Энди и я. Улыбки до ушей, у каждого в кулаке фруктовый лед на палочке, по пальцам струится оттаявший сок. Фотография черно-белая, но я помню цвета мороженого, у меня было вишневое, у Мики виноградное, у Энди апельсиновое. Я в коротеньком летнем комбинезоне, Мика в полосатой рубашке и закатанных джинсах, на Энди только шортики. Боже, как мы, бывало, носились под дождем, дубася друг дружку намокшими полотенцами. Играли в прятки. Холодный «Кул-эйд» с хрустящими солеными крекерами. Лежа на траве, гадали, на что похожи разные облака. Беспощадно тискали щенков бабушки Фейт, которые еще и голову-то не могли держать, чуя их теплое дыхание, придумывали клички. Ноги у нас были зелеными, из-за только что постриженной травы. Вот ведь как, одна фотография — и сразу в памяти оживает целая вереница мгновений. И еще я вижу, как бесшабашно счастливы мы были в тот момент. И счастье могло длиться вечно. Если бы. Не люблю я эти если бы, но без них никак не удается обойтись.

Под нашей троицей снимки с папой, мальчишеские. Как ему жилось у такой мамаши, как Муся-Буся Лаудина? Эти четыре маленькие карточки ценная подсказка. Сначала изучаю ту, где он совсем еще карапуз, сидит в уголке с игрушками. Рядом стоит Питер, он старше папы на три года. Я знаю, что Питер умер от лихорадки, папе тогда было тринадцать. Еще фото, где папе пять, качается на качелях, на шине от колеса, привязанной к ветке, но лицо у него недовольно насупленное.