Изменить стиль страницы

— Ну, что скажешь? Я угадал?

Она все ждала, когда же выкатится мяч, но уже знала: ничего этого не будет, ни мяча, ни малыша, просто сквер, где они сейчас сидели, очень похож на их любимый уголок в «Липках». Они его так и называли: «Наш уголок!.

— Ты очень изменилась, — сказал он.

— Да, я подурнела, я знаю.

— Ты внутренне изменилась. Как будто прошло много лет. А ведь прошло всего два года.

Но ведь и на самом деле прошло много лет, подумала она. Того, что пережито за два года, могло бы хватить на целую жизнь.

Она боялась смотреть на него, боялась, что опять вспыхнет в ней тревожная нежность к этому человеку, от которого она отвыкла и который сейчас казался чужим.

— Никита пишет? Так и не вернулся домой?

— Никита погиб.

— Боже мой! — Он потянулся к ней, сжал ее руку. — Совсем мальчик…

— Подорвался на мине.

— Нелепая, бессмысленная для мальчика смерть. — Виктор вздохнул, покачал головой. — Он должен был еще долго жить.

Нина тихонько высвободила руку из его кулака.

— Да, он должен был жить, но бессмысленной смерти на войне не бывает.

Она подняла с земли сухую веточку, принялась чертить ею на песке — вот домик, вот дерево, вот девочка Нина…

Виктор опять посмотрел на часы. И встал.

— Мне пора.

Она сжалась вся, надавила на палочку, палочка сломалась. Как — «пора»? Куда? Зачем же я отпрашивалась? «Даю три дня». Зачем мне эти дни?.. У нее было такое чувство, как будто ее оскорбили.

— Мне в самом деле пора, я ведь не один, мы приехали за боеприпасами. Вечероч я зайду к тебе, ты где живешь?

Она сказала, он удивленно посмотрел на нее.

— Это где? Я тут родился, но Глебучева Оврага не знаю.

Ты многого не знаешь, подумала она.

— Ты назад, на работу?

— Да, на работу. — Она тоже встала. И опять подала ему руку, он держал ее, прикрыв второй ладонью, смотрел на нее, "и она слышала, как что-то булькнуло у него в горле. Потом он пошел, чуть занося вперед правое плечо, и она смотрела ему в спину, мысленно просила: оглянись, ну, оглянись же! Прижала к щеке пальцы, которые еще помнили теплоту его ладоней, смотрела, как легко и свободно шагает он, как ловко подносит руку к козырьку фуражки, и душа ее рвалась к нему: оглянись же, оглянись! Если оглянешься, мы всю жизнь будем вместе!..

Он не оглянулся.

54

На работу она, конечно, не вернулась. Представила, как любопытная Фира вопросительно выгнет брови, а тактичная Зина ни о чем не спросит, но тоже удивится — ведь отпустили на три дня! И что она скажет Василию Васильевичу?.. Она отправилась домой.

Кроме полученной по карточкам селедки, в доме ничего не было, но можно наварить картошки, старую, правда, уже давно съели, а новая совсем мелкая, только завязалась в огороде — подрыть бы два- три куста, выбрать покрупнее…

Евгения Ивановна была дома, на работу ей вечером, как всегда, на сутки, и Нина подумала, что это очень кстати, они и сегодня и завтра весь день будут вдвоем.

— Рано ты что-то, не захворала ли?

Нина выбежала в сени, внесла селедку, метнулась к буфету, там оставался еще кусочек хлеба на ужин, но его было мало, и теперь она ругала себя, что остальной съела по дороге, могла бы и потерпеть.

— Нинк, ты чего? Случилось что?

Нина посмотрела на ходики — скоро ли за сыном — и принялась чистить селедку.

— Случилось, тетя Женя. Виктор приехал. Ну, мой муж.

Евгения Ивановна всплеснула руками.

— Чего ж ты молчишь? Ах, батюшки… — Она тоже засуетилась, забегала, схватила чугунок, помчалась во двор, на свой «огород», внесла чугунок с мелкой, величиной со сливу, молодой картошкой, в руке был пучок зеленого лука; сполоснула руки, из холщовой сумки, с которой ходила на работу, достала хлеб, отрезала половину, остальное сунула обратно.

— Ах ты батюшки, чего б еще? Мужик молодой, здоровый, что ему твоя селедка… Колбаски бы или холодца, да где взять… И вина надо бы.

Она опять выбежала, и ее долго не было, вернулась с горкой малосольных огурцов — конечно, выпросила у соседей. В комнате запахло укропом и чесноком, Нина не вытерпела, откусила от огурца раз и другой, а потом съела целиком. А Евгения Ивановна уже скоблила картошку, мыла ее, гремя соском рукомойника, и ворчала, что с этой проклятой войной и гостя встретить нечем, и за деньги не достанешь…

Ничего и не надо, подумала Нина, пусть увидит все, как есть.

— В Москве, сказывают, коммерческие магазины открыли, там все, кроме птичьего молока… Цены, правда, такие, что куском подавишься, а для такого случая можно бы купить.

Она вдруг сморщилась, выронила нож, постояла так, уставившись в одну точку, и не села, а упала на стул. Уткнулась в ладони, заплакала. Нина бросила селедку, подошла к ней.

— Не надо, тетя Женя. Ну, не надо! — Отвела назад «селедочные» руки, прижалась щекой к ее голове, чувствовала, как вся она вздрагивает от рыданий, на темный передник сыпались слезы. — Не надо, а то и я заплачу.

Оборвалась тоскливая нота, Евгения Ивановна притихла, утерлась передником, опять взялась за нож.

— Об своем горе поплакала. И об тебе. Увезет он тебя, и останусь одна-одинешенька.

Нина заглянула в ее заплаканные глаза:

— Куда увезет-то? Ему теперь на фронт! — А у самой вспыхнула надежда: вдруг и правда можно с ним до Москвы?!

Она прямо задохнулась от радости — ведь он военный, лейтенант, с ним можно, с ним пустят и без пропуска! Вспомнила, как ехала тогда с летчиками и как открывали они своим ключом дверь вагона. Я попрошусь, чтоб взял нас до Москвы, скажу, что больше не могу здесь… Она представила, как поезд въезжает в Москву… Может быть, там уже сняли светомаскировку и кругом огни…

Они вышли вместе, Евгения Ивановна — на работу, Нина — в ясли; она не знала, когда он придет, и приколола записку, чтобы ждал.

— Чего ему на улице ждать, заверни в записку ключ, пускай заходит, — сказала Евгения Ивановна.

— А если чужие возьмут и зайдут?

— Как зайдут, так и выйдут. Чего у нас с тобой взять-то?

Пока шли к трамваю, Евгения Ивановна все поглядывала на Нину, мялась, как будто собиралась о чем-то поговорить, да не смела.

— Я это… У племянницы, у Варьки эти дни побуду. — Она взглянула на Нину. — Ты это… Матери у тебя нет, а и она тебе то же присоветовала бы: поостерегись, второй ребятенок тебе сейчас ни к чему, пропадешь… Этого мало-мальски из пеленок вытряхнула…

Нина промолчала. Какой ребенок? Еще ничего не известно. Да и не до того мне. Наверно, умерла во мне женщина и, может, навсегда… Стараясь не смотреть на Евгению Ивановну, она тронула губами ее щеку и вскочила в трамвай.

В яслях воспитательница уже ушла, нянечка домывала пол.

— Счас приведу твоего красавца. — Она вывела из группы Витюшку, он увидел мать, побежал к ней, заплакал. Нянечка подала сверток. — Это гостинец тебе от сына, штанишки не досохли. А к отцу он сразу пошел.

— К какому… отцу?

— К своему, к какому ж? Потянул ручонки — и цоп его за козырек! И похож, ну, вылитый!

Она взяла швабру, ведро, понесла их куда-то, а Нина, присев в раздевалке на низенький стульчик, сняла с ног сына пинетки, надела туфельки — впору! Витюшка гладил носки туфель ладошками и говорил «цаца»!

Так вот почему он не спросил о сыне! Он уже был здесь, держал сына на руках!

Назад она чуть не бежала. Витюшка просился с рук, хотел идти ножками, но ей казалось, что Виктор давно уже сидит там, ждет их, — вдруг ему надоест ждать и он уйдет?

В трамвае сидела, прижав к себе сына, и бормотала:

— Там наш папка… Он ждет нас… Он увезет нас в Москву… И мы поедем на поезде — ту-ту-ту!

— Ту-ту-у! — повторял Витюшка и смеялся. Ему нравилось так играть.

И опять она говорила:

— Там наш папка… Папка… — Ей хотелось бесконечно повторять это, она старалась взглянуть на сына непривычными, его глазами и понять, понравился ли ему сын, но это ей не удавалось. Ей-то в нем все было знакомо и дорого, все любимо: тонкая, как стебелек, шея, руки с худенькими запястьями и эта выпуклая переносица, придающая личику недетски хмурый вид…