Изменить стиль страницы

На остановке ее выдавили из трамвая, и она со своим узлом пошла к тем пустым зеленым киоскам. Еще и не развязала узел, а уж ее окружили завсегдатаи, в большинстве женщины-перекупщицы. Одна, помоложе, с бойкими острыми глазами, даже помогла развязать узел. Нина встряхнула пальто, повесила на плечо и хотела уже выйти из-за будки, но та потянула ее за рукав.

— Что просишь? — Она произнесла «просишь».

— Две тыщи! — выпалила Нина и сама испугалась, подумала, что сейчас эта картавая ее изругает.

— И с шапкой?

— С шапкой.

Картавая не дала ей и в вещевой ряд встать, завела между двумя будками, отвернулась, задрала юбку и вытащила то ли из потайного кармана, то ли из рейтуз пачку сотенных.

— Подальше положишь поближе возьмешь, — засмеялась она, обнажая белые крупные зубы.

Пачка сотенных была в оберточной бумаге и стянута посередине белой резинкой, женщина, не разворачивая, пересчитала их за уголки — две тысячи.

Продешевила, жадно подумала Нина. Но поди знай…

Картавая сунула пачку Нине в руки, наказала тут же спрятать, а то, не ровен час, из рук выхватят, подхватила пальто, сунула в рукав шапочку и исчезла, а Нина, свернув плед и зажав его под мышкой, побежала в вещевой ряд.

Продешевила, опять пожалела она, можно было просить две с половиной — то-то накупила бы всего!

Ватник, почти новый и подходящий по, размеру, она сторговала сразу. Полезла в сумочку, вытащила деньги, стянула с пачки резинку. И вдруг посыпались какие-то бумажки, сперва она и не поняла, откуда взялись эти нарезанные из газет прямоугольники. Стала пересчитывать деньги — каждая сотня была сложена пополам, получилось двадцать половинок, десять сотен.

Как же так, где остальные? Она побелела, посмотрела под ноги, там на снегу лежали рассыпанные газетные прямоугольники. Просто на всякий случай еще раз заглянула в сумочку и побежала к зеленым ларькам, но картавой и след простыл.

Нина прижалась спиной, к ларьку, стояла так, ей все еще не верилось, что ее обманули, обокрали, и она опять пересчитывала деньги, рылась в сумочке, хотя уже понимала, что искать там нечего. Она стояла, как во сне, пока боль в руке не отрезвила ее, будто кто укусил кисть, это большой ржавый замок на ларьке ожег морозом. Она побрела было к трамваю, но вспомнила: надо покупать ватник и платок.

Вернулась с таким же узлом, кроме ватника и платка, ничего купить не смогла, надо было хоть немного оставить денег, чтобы выкупать паек. Ипполитовна, видя ее хмурое лицо, ничего не спросила, поднялась.

— В церкву мне надо. Мальца не корми, я его к Клавке носила….

Она ушла, Нина распаковала узел, посмотрела на покупки, пересчитала остатки денег… Господи, что же это, кругом страдания, война, помогать друг другу должны, а тут обманывают! Она разделась, нагребла из поддувала золы, завязала ее в тряпку, положила в ведро. Сбегала к колонке за водой, поставила в сенях на керосинку ведро — плита уже не горела, — греть воду для стирки. В делах постепенно успокоилась, подумала: ладно, переживу, как будто продала его за тысячу, сперва ведь так и хотела…

Сын спал, а она села за письмо Марусе. Это было уже второе письмо к ней из Саратова, в первом она сообщала, что приехала в Саратов и про рождение сына… А о чем писать сейчас? О своей жизни здесь — не хотелось, это длинно и придется ныть… Маруся подумает, что я так и осталась размазней. Да я и есть размазня, наверно, это у меня и на лице написано, иначе со мной не поступали бы так, как сегодня.

Написала наконец коротко о себе и Витюшке, что живы-здоровы, живут у хорошей доброй женщины и ждут от нее, от Маруси, ответ.

Когда-то придет этот ответ? И придет ли?

Нина часто думала о Никитке и мачехе, ничего о них не знала — где они, что с ними? — да и от кого бы могла она узнать! Только от отца, а от него писем не было, и куда ему писать — она не знала.

У нее было чувство, что все о ней забыли, как бы выключили из своей жизни, ни до кого она не могла дозваться, и ей никто не отзывался.

Виктору писать уже не пыталась, при мысли о нем почему-то всегда возникал в душе холодок обиды, хотя она понимала, что ни в скитаниях ее, ни в страданиях он не виноват. Наверно, он тоже несет груз войны, делает свое какое-то важное и трудное дело, а может быть, уже сражается на фронте… Но все равно не могла заставить себя написать ему прежде, чем получит письмо от него.

Их семейная жизнь была короткой, они еще не успели сродниться, а война уже разлучила их, и Нина чувствовала, как постепенно отвыкает от него, им нужна была встреча, % но война скорой встречи не сулила.

Вечером вернулась с работы Евгения Ивановна, Нина рассказала ей историю с продажей пальто, всплакнула.

Евгения Ивановна всплеснула руками:

— Ах, Нетеля! Ах, Феёна недоёна! И чего тебе приспичило продавать эдакую вещь! Ты же такое теперь до после войны не справишь! Ну, не реви!

Нина плакала не из-за пальто, с этим она смирилась, она плакала от неудачи: так хотелось выкрутиться самой, без. посторонней помощи, так надоело, так стыдно жить в долг — и опять ничего не получилось. Неудачница я, вот уж неудачница!

— Витьке шапочку хотела купить, — всхлипнула Нина.

Евгения Ивановна поставила на плиту судки, из камышовой кошелки вытащила хлеб свой и Нинин; детский, белый, который почему-то назывался «ку хон», Евгения Ивановна завернула и отложила в буфет.

— Ладно, об чем теперь горевать, люди головы кладут, а ты об деньгах плачешь.

— Я не о деньгах…

— Ладно, — перебила Евгения Ивановна, — счас супу поедим, а после работа нам предстоит, сундук вон разберем.

Они ели жидкий горячий суп, Нина старалась поменьше откусывать от своего хлеба, но поменьше не получалось, тонкий ломтик быстро кончился, и Нина принялась за второй.

Евгения Ивановна была сегодня молчаливой и задумчивой, все хмурилась, часто выхватывала из волос свою круглую гребенку, быстрым резким движением скребла голову, еще больше потемнело ее лицо.

Нина знала, что уже три месяца она не получает от своих писем и, хоть не верит ни в какие гаданья, все чаше просит Ипполитовну раскинуть карты. У Ипполитовны всегда по картам выходило, что все хорошо, все живы-здоровы, а не пишут потому, что за казенным королем, на задании, оттуда писать нельзя.

— Оба, что ль, на задании? — усмехнулась Евгения Ивановна.

— Болтай! Я на бубнового гадаю. На крестового — после.

Но и крестовому выпадала хорошая карта: жив- здоров, письмо написал, но оно в потере.

— Как это — в потере?

— Не знай. Может, почту их разбомбило, вот и в потере.

…Они поели, Нина убрала со стола, стала мыть посуду, а Евгения Ивановна села на низкую скамеечку у горбатого сундука, сняла с него вязаную, в кружочках, накидку, открыла крышку — из его зева пахнуло нафталином. Она стала перекладывать вещи — мужские костюмы в слежавшихся складках, старушечья кашемировая юбка, широкая и длинная, присборенная у пояса, разные кофты, два отреза ситца, белого, в синих и желтых цветочках, и много всего другого. А в самом низу, под слоем марли, хранились детские вещи: сплющенные, похожие на блины шапочки, маленькие жакетики из гарусной шерсти, костюмчик-матроска, пинетки, носочки, бархатное пальтишко и разная мелочь. Евгения Ивановна вынимала все это с самого дна, рассматривала, гладила ладонью, складывала на стул. Лицо у нее было мечтательно- ласковое.

— Колюнькины вещи. Жили и мы, как люди, вещи справляли. Тряпки выбросила, а хорошее оставила, все мечтала, что Колькиного мальца дождуся. Да когда это еще будет. Вот кончится война — новое наживем.

Она уложила мужские костюмы назад, поднялась, обернулась к Нине.

— Ты не канителься там с посудой, иди выбери чего для ребятенка, а то и все забирай. И себе из ситца рубашки сшей, юбку в дело пусти, чего голяком-то ходить?

У Нины вспыхнули. щеки, она стояла молча, не смея дотронуться до этих вещей, а Евгения Ивановна вытащила из-под кровати потертый фибровый чемодан, посмотрела на Нину.