Она вправду смотрела на меня.
— Чистейшая случайность, — сказал я. — С тем же успехом мы могли бы всю жизнь вместе прожить.
Потом я показал ей письмо из налогового ведомства.
— Она принадлежит нам обоим, — сказал я. — Но я хочу, чтобы она была у тебя. Потому что куда лучше вписывается в твою жизнь, чем в мою.
— Ты слишком уж честный, — сказала она. — Слишком праведный. Слишком хорош для этого мира.
— Не надо так говорить, — сказал я. — Просто я делаю что могу.
Потом я дал ей прочитать составленный мною договор. Она выкупает у меня «Мадонну», выплачивает за мою долю такую-то сумму, а через неделю может забрать картину у судебного исполнителя, к тому времени все формальности будут улажены.
Она достала из сумочки две пачки банкнотов.
— Этого хватит?
— Да, — сказал я, взвесив их на протезе. — С лихвой.
Эти деньги я спрятал в велосипедную сумку, ту самую, что получил в Карлстаде.
Перед тем как я ушел, она решила в последний раз поцеловать меня. До сих пор помню вкус. Не то жевательная резинка. Не то шарики от моли.
Директор нашего местного банка был растроган.
— Ты оказываешь мне большое доверие, — сказал он. Хотел пригласить меня на обед. Но я не располагал временем. Тогда он предложил хотя бы рюмочку коньяку.
— Я не пью ничего, кроме чистой водки, — сказал я.
И у него под рукой оказался графинчик немецкой водки, без пряностей, марки «Нордический лев».
С моей небольшой задолженностью все скоро уладится, рассказал он. Дом уже продан, движимое имущество банк отправил на блошиный рынок. Даже излишек остался. Жаль, конечно, что я так скоропалительно уехал, друзьям и соседям будет меня недоставать, большинство уже которую неделю по мне скучает.
— Но ты слишком крупная фигура для нашего поселка, — сказал он, — с твоими-то замыслами, с твоим взглядом на мир.
Он попросил меня подписать несколько бумаг, связанных с домом. И показал эскиз памятника Паулиной матери, банк заказал его одному из местных художников. Черный гранит, и из него наполовину высовывается рука, словно кто-то замурован внутри камня, а ниже — парящая голубка. И надпись: «СМЯТЕННАЯ МОЯ ДУША, КАК УТРЕННИЙ ТУМАН, ВОВЕК С МОЛЬБОЙ К ТЕБЕ СТРЕМИТЬСЯ БУДЕТ». Имя и годы жизни.
— Замечательно, — сказал я. — Превосходно. Бодлер. Паула будет рада.
Потом директор банка купил у меня «Мадонну». За наличные. Через неделю он сможет забрать ее у судебного исполнителя. Деньги я положил в черную пластиковую сумку.
Гулливер угостил меня хрустящими хлебцами с толстыми ломтями варено-копченой колбасы. Водки у него не нашлось, мы пили кока-колу.
— Не могу больше, — сказал я. — Сдаюсь.
— Вот и хорошо, — сказал он, — что ты наконец взялся за ум.
— Я думал, что справлюсь, — сказал я. — Но уже которую неделю глаз по ночам не смыкаю. Не смогу я забрать ее у судебного исполнителя.
— Нервишки сдали, — сказал он.
— Угу, — кивнул я. — Нервишки сдали.
— Жесткости в тебе нету. И сентиментальность подводит. А в делах нужно быть твердым как кремень.
Мне даже удалось выжать слезу, когда я посмотрел на него. Лицо у Гулливера было помятое, дряблое, он с трудом отыскал рот, чтобы запихать туда колбасу.
— Видит Бог, я сделал все, что мог, — сказал я. — Мне казалось, жизнь потеряет всякий смысл, если я не сохраню ее.
— Для этой картины ты слишком ничтожен, — сказал он. — Я сразу заметил. Если бы ты уразумел это с самого начала, то кой-чего избежал бы. Человек должен знать свои границы.
— Я думал, что затем только и существую, — сказал я. — Чтобы отыскать «Мадонну».
— Нам не дано этого знать, — сказал Гулливер. — Мне кажется, у Господа свой замысел насчет каждого из нас. Краткий срок мы проводим здесь, в юдоли слез, чтобы очиститься и закалиться.
Я мрачно постукивал пальцами протеза по столу, потом сказал:
— Мне ужас как тяжело.
— Ты не думай, я очень тебе сочувствую, — сказал он. — Но для меня это вопрос принципа. Я никому не позволю меня обманывать.
— Надо мне было сообразить. Да вот не догадался.
— Наверно, потому мы и здесь, — сказал Гулливер. — Чтобы учиться разным вещам. Вовеки.
Позднее, когда я хотел дать ему расписку в получении денег, он сказал:
— Нам с тобой никаких расписок не требуется. Если уж мы не можем положиться друг на друга, то чему тогда вообще доверять? Тогда, значит, на свете вообще нет ни справедливости, ни правды.
— Да, — сказал я. — Это верно.
Уже свечерело, когда я пришел к налоговой начальнице. Она стояла у окна, ждала меня. Волосы взбила кверху и перевязала золотистой лентой, лицо напудрила и накрасила, так что я едва ее узнал, и надела малиновое платье с кружевной отделкой на груди.
— Ты куда-то идешь? — спросил я. — Я, наверно, не вовремя?
— Я же знала, что ты приедешь, — ответила она, — и ждала тебя.
— Черт возьми, — сказал я, — неужто ты ради меня так себя утруждала?
В гостиной был накрыт стол. Она приготовила краба.
— Откуда ты знала? — спросил я. — Что, по-моему, ничего нет вкуснее краба?
— Ты разговариваешь во сне, — сказала она. — Только про краба и толковал.
Раньше мне никто не рассказывал, что я разговариваю во сне. И она разом стала мне словно бы намного ближе.
— Ты написала замечательное посвящение. В «Грезах под небом Арктики». Что из человека можно вынуть содержимое его сознания и тогда оно становится реальностью-в-себе.
— Спасибо, — сказала она, а потом спросила: — Что у тебя в сумке?
— Зубная щетка, — ответил я. — И пижама. Я заночую в гостинице.
— Можешь заночевать здесь.
— Нет. Не хочу тебя обременять. И времени у меня нет.
— По-моему, в тот раз ты был выше похвал, — сказала она.
— Н-да, эти воспоминания нам стоит сберечь.
Я всегда ел быстрее других. А тут обнаружил, что протезом есть краба чертовски удобно. Вилка не нужна.
— В последнее время я много размышлял об искусстве и о жизни, — сказал я, жуя краба. — Это как бы два отдельных мира. Вот бы как-нибудь их соединить.
— Да, — сказала она. — Это тоже искусство.
— Пожалуй, я никогда не ценил жизнь так, как она того заслуживает. И переоценивал искусство.
— Вполне возможно. У меня тоже бывали такие периоды.
— Ты очень мне помогла. Благодаря тебе я многое понял.
— Я просто делаю все, что в моих силах. Сделать больше просто нельзя.
Икру и печенку она не ела. Ковыряла вилкой те крохи мяса, до которых могла добраться.
— Я с удовольствием доем все, что ты оставляешь, — сказал я.
— Замечательно. Я несколько переборчива в еде.
— Вообще-то, мне кажется, твое место в мире искусства. Когда писала «Грезы под небом Арктики», ты была собой. И мне искренне хочется помочь тебе.
— Я не уверена, что разница так уж велика. Увлеченность — вот что главное. И в искусстве, и в жизни.
— Мне нужно освободиться от искусства, — сказал я. — А тебе — вернуться к нему. Поэтому ты получишь «Мадонну».
— Но ведь и служить обществу иной раз восхитительно.
— Никому она не достанется так дешево. Тебе я готов отдать ее практически даром.
Она протянула мне крабовый панцирь с почти не тронутым содержимым.
— Я не смогу радоваться ей, — сказала она, — если не буду знать, что все оплатила.
— Ты же сама так много мне подарила. К примеру, сейчас: без малого двух крабов.
Она вышла на кухню, я слышал, как она мыла руки. В ее крабе икры было еще больше, чем в моем. Вернулась она со старой синей варежкой, расшитой звездочками. Там лежали деньги.
— Это все, что мне удалось наскрести, — сказала она. — Работа у нас в налоговом ведомстве не больно-то денежная.
Я сунул левую руку в варежку, пощупал — и впрямь не особенно много, сказал, однако, другое:
— Да тут целое состояние! А искусство чертовски упало в цене. Рынок почти сдох.
— На искусство так смотреть нельзя. Искусство — это духовность. Оно не имеет касательства ни к деньгам, ни к рынкам.