Андрей подсел ко мне ближе, взял за руку, посерьезнел сразу и произнес:

— Соня, вы старшая сестра и должны решить нашу судьбу, я безумно люблю Женю!

Я повернулась к летчику, разглядывала его глаза, пыталась выискать хоть льдинку лжи, но он был строг и серьезен.

— Чем поклясться? — проговорил Андрей задумчиво. — Хорошо. Памятью погибшей матери. Верите?

Что я могла ответить? Кивнула.

Женя и Андрей зарегистрировались в тот же день, и он уехал.

Андрей воевал под Москвой, пользовался геройскими привилегиями, порой появлялся в нашей коммуналке. Есть выражение — носит жену на руках. Андрей носил Женю на руках в буквальном смысле слова до самых последних дней. Больше я не встречала такого в жизни, даже не слыхала — они не сказали друг другу резкого слова.

В октябре родился мальчик. Узнав, что жена в больнице, Андрей вырвался в Москву и забрался по водосточной трубе на второй этаж роддома, прошел по карнизу к палате, где лежала Женя, и кинул ей, сильно испугав, букет кленовых листьев. Я стояла внизу, ахала и охала, а когда в окне появилась Женька, которой еще ни в коем случае нельзя было вставать, заплакала. От страха за сестру, за Андрея, от радости за них.

Андрей повел меня из роддома домой, вытащил бутылку шампанского, сказал серьезно:

— Сонечка, а теперь — за твое счастье!

За твое! Знал бы он, чем обернется мое счастье, хороший, добрый, верный Андрей, человек, рожденный для необыкновенной любви.

Я не раз потом думала: он вышел из сказки, на минуточку выбежал в жизнь, разбился о нее и исчез, совсем не готовый быть здесь, среди обыкновенных людей, сказочный герой, живущий по идеальным меркам.

Он погиб не на войне, хотя война была в разгаре. Через год, когда Женя ждала второго ребенка, Андрей приехал проститься — его переводили на другой фронт, по дороге домой заступился за старуху, у которой шпана отнимала сумочку, его ударили ножом, и он умер в сквере у метро, недалеко от дома, и, на беду, первой об этом узнала Женя.

Когда я пришла с работы, сестра сидела на столе, в зимнем пальто, болтала ногами и напевала:

— Я ма-а-аленькая балерина…

Мне показалось, она тронулась: искусанные в кровь, запекшиеся губы, желтое лицо — горе мгновенно перевернуло ее, сделало непохожей. Но Женя заговорила со мной осмысленно, только чересчур оживленно.

Потом были похороны, почетный салют из винтовок, к нам подходили военные, говорили обязательные слова, но я понимала — все еще впереди.

Женя сжалась, ушла в себя, не говорила даже со мной, только трогала округлявшийся живот, качала головой, и я — уже я — кусала губы. Скоро после похорон Женя вернулась домой совершенно пьяная — ее натужно выворачивало, и я всю ночь провозилась с ней, ставя компрессы, подставляя таз, страдая от одной мысли об ужасном пути, который она может выбрать.

Утром, уходя на работу, возле двери, Женя сказала, успокаивая меня:

— Нет, это не для меня.

Она так постарела, что, когда я привела ее в роддом, врач долго присматривался к седой Жене — я чувствовала, что у него на языке вертится укор — такая старая, и ребенок, — но терпения хватило, и когда стали заполнять графу «возраст» в больничных бумагах, он так и вскинулся на Женю, переспросив с неверием:

— Двадцать один?

Мы внесли домой кулек с новорожденной девочкой, как тяжкий приговор — непойманного бандита и безмерной любви. Было уже известно — родовая травма, Жене предлагали оставить девочку в роддоме, требовалось лишь подписать бумажку, но она отказалась.

Снова нас стало четверо.

Я думала, новое горе утишит старое, вдохнет в Женю жизнь, заставит заботиться о детях, но все оказалось напрасным. Сестра страдала от безмерной любви.

Дети интересовали ее лишь физически — сыт, одет, и ладно, и мне пришлось стать матерью еще при Жене. Я купала девочку, водила мальчика в ясли…

А сестра изредка повторяла:

— Я больше не могу! Не могу!

В то утро она оставалась дома, еще была в декретном отпуске, и когда я с мальчиком отправилась к двери, она задержала меня.

Никогда не забуду этот миг.

Женя точно пришла в себя, прижалась ко мне, погладила по голове, заглянула в глаза и прошептала:

— Ничего не получается, понимаешь? — Но я не понимала, тягостные мысли о заботах дня терзали меня.

— Я пробовала, но не выходит, — просяще проговорила Женя. И поцеловала меня. — Прости!

Я принялась ее успокаивать, уложила в постель, взяла с нее слово немедленно успокоиться и ушла.

Когда вернулась, Женя лежала в той же позе. Я окликнула ее, она не отзывалась. В тревоге я кинулась к ней и отдернула руки: она уже окоченела. Рядом, в кульке, ворочалась и мычала девочка.

Женя достала много снотворного. И ушла от нас.

Думала ли она про Сашу и Алечку? Не могла не думать, но и себя побороть не могла. Волшебная, безмерная, невероятная любовь уничтожила, развеяла в прах Женину жизнь.

Мне предлагали отдать детей государству, я наотрез отказалась, а когда Саша немного подрос и стал чуточку смышленей, я уволилась из госпиталя, собрала нехитрые пожитки и навсегда исчезла из старого дома, чтобы детей не мучила тяжкая память. Алю она не могла мучить, а вот Саша…

Я уехала отсюда навеки, оборвала с домом всякую связь и вот снова возле него.

А привез меня внук.

Мы вернулись совсем другими. По крайней мере я.

Что-то сорвалось во мне, какая-то задвижка, державшая память.

Я многое рассказала Игорю, почти все. Рассказать все невозможно. Все — уйдет со мной, навсегда.

Это все — вот что: я ведь любила Андрея.

Мучительно, горячо и тайно. Сначала испугалась, потом полюбила, проклиная себя. Пыталась погубить свое чувство ревностью к Жене и не могла. Причина одна — мы родились вместе, и невозможно ревновать к половине своего тела. А Женя — моя половина.

Не спорю, мое чувство отличалось от того, какое судьба подарила сестре. Оно было слабее, это бесспорно. И силу ему, пожалуй, придавала лишь его невозможность.

Я любила тайно, мучительно, а когда становилось невмоготу, уходила из дому, ночевала у подруг, не желая видеть даже Женю.

Чувствовали они — сестра или Андрей? Нет. Собственная любовь делала их слепыми. Они не видели, что творится поблизости. И слава богу.

Но когда их не стало, я оказалась перед трудным выбором. Ведь и я была половинкой сестры. А любовь, угасающая без любимого, ничего не стоит.

Нет, выбора не оставалось, это теперь, задним числом, прожив жизнь, я придумала слово «выбор».

Похоронив Женю, я оформила усыновление Саши, удочерение Али, уехала из Москвы. Бежала без оглядки, думая лишь о детях, и там, в милом моем городе, потихоньку обрела покой. Не зря Мария посмеивалась насчет непорочной девы…

Что-то худо мне становилось, худо, голова разламывалась от груза памяти. Я пожаловалась Игорьку.

Он встревожился, уложил меня на диван, взбил подушку, дал таблетку цитрамона.

Я лежала, внук сидел в ярком круге света, который бросал торшер, в центре мишени, и, как я когда-то, маялся неясными вопросами.

— Ба! — сказал он. — И ты их не бросила!

— Чего в этом особенного? — проворчала я. — Без них мне было бы в тысячу раз хуже.

Хуже? Вышла бы замуж, глядишь, нарожала своих детей, испытала бы полноценное материнство, а любовь — в конце концов, разве могу я теперь сказать, что люблю Андрея? Было, но исчезло, растворилось, забылось временем, беспощадным его лётом.

Что же осталось? Долг?

А чем, собственно, так уж постыдно исполнение простых человеческих обязанностей? Плюнула на себя, о себе не подумала?

Но разве мыслимо все рассчитать? Да и нужно ли?

Так вышло вначале, а потом опоздала, пропустила свое, и время такое: после войны женщин много, кому нужна с двумя-то?

Но хватит о себе, хватит. Игорек смотрит на меня вопрошающе, точно не может в чем-то разобраться, я беру его за руку, прошу:

— Только, чур, внучек, никто не должен знать.

— Клянусь! — отвечает Игорь, как когда-то, давным-давно, сказал Андрей.