Изменить стиль страницы

Приходилось тяжко. Но самым мучительным для Чезаре была не работа и не голод, а обида. Влип, попался, как салага, и кто? Он, который был не последним человеком на Порта Портезе! [15]Да его бы весь Трастевере [16]на смех поднял! Нужно было что-то делать.

Проработав три дня, на четвертый он продал буханку хлеба за две сигары. Одну съел, другую размочил в воде и всю ночь держал под мышкой. Наутро у него уже имелись все основания для визита к врачу: зверская температура, колики, головокружение, рвота. Его уложили в постель, он лежал до тех пор, пока не прошла интоксикация, а когда она прошла, улизнул под покровом ночи и не спеша, со спокойной совестью, вернулся в Богучицы. Мне удалось договориться, чтобы его поместили в мою комнату, и мы с ним не расставались до отъезда домой.

— Ничего себе! — мрачно изрек Чезаре, натягивая штаны, когда однажды, через несколько суток после его возвращения, ночную тишину в лагере нарушила невообразимая суматоха.

Это было похоже на светопреставление: по коридорам взад-вперед бегали русские солдаты, барабаня в двери прикладами автоматов и возбужденно выкрикивая непонятные команды. Вскоре появилось начальство: растрепанная Марья, полуодетые Егоров и Данченко в сопровождении Рови, растерянного и заспанного, но зато в полной форме. Нам велели немедленно встать и одеться. В чем дело? Вернулись немцы? Нас переводят в другое место? Никто ничего не понимал.

Наконец нам удалось поговорить с Марьей. Нет, немцы фронт не прорвали, но случилось кое-что похуже — инспекция!

Утром для проверки лагеря из Москвы приезжает какой-то генерал. Вся комендатура пребывала в панике, сравнимой разве что с отчаянием в ожидании Страшного суда.

Переводчик нашего Рови носился из комнаты в комнату, истошным голосом отдавая приказы, противоречащие один другому. Появились метлы, гряпки, ведра. Без работы никто не остался, всех заставили мыть окна, убирать кучи мусора, подметать полы, начищать дверные ручки, срывать паутину. Люди зевали, ругались, но выхода у них не было. Дело двигалось, но конца ему не было видно: и в два, и в три, и в четыре часа ночи мы еще работали.

Ближе к рассвету прозвучало слово «уборная»:кто-то вспомнил про чудовищное состояние лагерного сортира.

Большая каменная постройка в центре лагеря не могла не броситься в глаза, так что даже при большом желании замаскировать бы ее не удалось. Месяцами там никто не убирал, пол толстым слоем покрывали нечистоты, из которых выглядывали специально принесенные нами кирпичи; входя внутрь, мы прыгали по ним, с трудом удерживая равновесие. Просачивающаяся через двери и трещины в стенах грязная жижа текла через лагерь зловонным ручейком и терялась в поле.

Капитан Егоров, который не только выбился из сил, но и окончательно потерял голову, отобрал среди нас десять человек, велел снабдить новую бригаду метлами и ведрами с хлорной известью и послать на уборку нужника. Однако и ребенку было понятно, что десять человек, даже если обеспечить их не метлами, а соответствующими техническими средствами, затратили бы на выполнение задания не меньше недели; что же касается хлорки, то даже всех благовоний Аравии не хватило бы, чтобы победить смрад.

Нередки случаи, когда под давлением обстоятельств принимаются скоропалительные и непродуманные решения, в то время как разумнее было бы подождать, пока все разрешится само собой. Уже через час (хотя лагерь продолжал гудеть, как растревоженный улей) бригаду отозвали, и появились все двенадцать рядовых комендатуры с досками, гвоздями, молотками и рулонами колючей проволоки. В мгновение ока двери и окна злополучного сортира забили, заколотили, запечатали сосновыми досками в три пальца толщиной, а стены от земли до крыши намертво опутали колючей проволокой. Так была спасена честь мундира: самый дотошный инспектор не смог бы физически туда проникнуть.

Настал день, настал вечер, а генерал все не появлялся. На следующее утро о нем уже почти не вспоминали, а на третий день и вовсе думать забыли. Русские из комендатуры вернулись к привычной, устраивающей их беззаботности и халатности, с задней двери сортира сорвали две доски, все встало на свои места.

Через несколько недель инспектор все-таки прибыл. В его задачу входила проверка состояния лагеря, вернее, работы кухни, и это был не генерал, а капитан, носивший на рукаве повязку с надписью «НКВД» и пользовавшийся недоброй славой. То ли ему пришлись по душе обязанности ревизора, то ли девушки из комендатуры, то ли итальянские повара, то ли понравился воздух Верхней Силезии, но он застрял в лагере до июня, то есть до самого нашего отъезда, и, не замеченный за какой-либо другой полезной работой, ежедневно инспектировал кухню.

Кухня, где кашеварил неотесанный уроженец Бергамо с несметным числом лоснившихся от жира добровольных помощников, находилась за территорией лагеря, по другую сторону колючей проволоки. Почти все помещение, куда вели несколько ступенек, занимали две огромные плиты. Дверь отсутствовала.

Первую проверку инспектор провел со всей серьезностью, важно делая пометки в записной книжке. Это был еврей лет тридцати, длинный, нескладный, с аскетическим лицом Дон-Кихота. А на второй день он неизвестно где откопал мотоцикл и воспылал к нему такой любовью, что с тех пор с ним никогда не расставался.

Церемония проверки превратилась в публичное зрелище, которое пользовалось все большим успехом, в том числе и у жителей Катовиц. Инспектор на бешеной скорости подлетал к кухне около одиннадцати, со страшным скрежетом тормозил, налегая всем телом на руль, отчего заднее колесо прочерчивало четверть круга, и, не останавливаясь, с низко опущенной, как у бодливого быка, головой направлял мотоцикл на штурм высоких ступенек. Подпрыгивая, он въезжал внутрь, описывал под аккомпанемент выхлопов две стремительных восьмерки вокруг плит, снова пересчитывал ступеньки, теперь уже в обратном направлении, с лучезарной улыбкой отдавал честь зрителям, склонялся к рулю и исчезал в грохочущем облаке сизого дыма.

Спектакль благополучно продолжался несколько недель, но настал день, когда зрители не увидели ни мотоцикла, ни капитана. Капитан с переломом ноги лежал в госпитале, а мотоцикл находился в любовных руках его итальянских почитателей. Вскоре, правда, он снова обрел своего хозяина: капитан велел приладить к раме что-то вроде полки и горизонтально клал на нее загипсованную ногу. Его лицо, покрытое благородной бледностью, выражало блаженство. В таком виде он возобновил — с чуть меньшим, однако, рвением — свои ежедневные инспекции.

Лишь в начале апреля, когда стаял последний снег и теплое солнце просушило польскую грязь, мы почувствовали себя по-настоящему свободными. Чезаре, успевший побывать в городе уже не один раз, уговаривал меня присоединиться к нему в его вылазках, и наконец в один прекрасный весенний день, преодолев апатию, я решился составить ему компанию.

Чезаре задумал эксперимент, и по его предложению мы покинули лагерь не через лаз в колючей проволоке, а через ворота. Первым вышел я. Часовой спросил, как моя фамилия, потребовал пропуск, и я его предъявил. Фамилия на картонке соответствовала той, что я назвал. Я зашел за угол и через колючую проволоку передал картонку Чезаре. На вопрос часового, как его зовут, Чезаре ответил: «Примо Леви». Часовой попросил пропуск: имя и фамилия и на этот раз соответствовали тем, которые он услышал, так что Чезаре покинул пределы лагеря как бы совершенно законно. Не сказать, чтобы ему уж очень нравилось действовать по закону: скорее, он всегда был сторонником изящных поступков, виртуозной изобретательности, любителем одурачить ближнего, щадя при этом его самолюбие.

Мы вошли в Катовицы в счастливом настроении школьников на каникулах, однако наша беззаботная веселость таяла по мере того, как перед нами открывался мир, в который мы вступили. На каждом шагу мы натыкались на следы ужасающей трагедии, которую пережили и сами, чудом оставшись в живых. Повсюду могилы (безымянные, вырытые на скорую руку, с красными звездами вместо крестов) погибших в бою советских солдат и офицеров. Городской парк — тоже сплошное военное кладбище: кресты вперемешку с коммунистическими звездами, и почти на всех табличках одна дата — дата уличных боев, а может быть, последнего кровавого побоища, учиненного немцами. На главной улице, как памятники, три или четыре трофейных немецких танка, с виду не поврежденных. Точно напротив орудийного дула одного из танков в стене дома зияет огромная дыра: чудовище умирало, разрушая. Всюду руины, бетонные скелеты, обугленные деревянные балки, бараки из жести, люди в лохмотьях, одичалые, голодные. На перекрестках — дорожные указатели, прибитые русскими, так не похожие ни на белые, стандартной формы, немецкие таблички, которые мы видели до этого, ни на американские, которые мы увидим потом. На неструганых досках дегтем намалеваны названия: Гливице, Краков, Ченстохова; последнее слово из-за его длины написано на двух досках: на одной — «Ченстох» и на другой, поменьше, приколоченной снизу, — «ова».

вернуться

15

Самый большой рынок в Риме.

вернуться

16

Район Рима на правом берегу Тибра.