Каждый раз, делая снимки в очередном лагере для беженцев, глядя на семьи, прочесывающие развалины разрушенных домов в поисках уцелевших предметов, он напоминал себе о бренности материального мира. Но все это было ни к чему: несмотря на то, что Каушик привык гордиться своей «непривязанностью» к вещам, мобильностью в передвижении и всегда говорил, что ему хватает получаса, чтобы собраться в любое путешествие, жизнь брала свое. Теперь он точно знал, что в Гонконг с ним поедут его любимые цветные бокалы на низких ножках, купленные в местной лавочке, и что он будет тосковать по виду, открывающемуся с террасы, и по лучу солнечного света, который будит его по утрам. Но сейчас изменить ничего было уже нельзя: хозяин квартиры нашел себе нового жильца, а накануне Каушик забронировал билет до Таиланда. Там он собирался провести Рождественскую неделю, а потом, в начале января, улететь в Гонконг.

Его друг Эдо обожал готовить и специализировался на кухне своей родной Кремоны. Гостей он тоже обожал, и чем экзотичнее, тем лучше. Каушик представлял себе, что нынешний обед будет обычным для Эдо сборищем гостей разных национальностей, возможно говорящих на разных языках, и объединять их будут лишь кулинарные таланты хозяина. Каушик усмехнулся: хорошо поесть — это тоже не так мало! В этот раз предполагалось присутствие тоскующего по родине американского писателя, который обещал принести яблочный пирог, и какой-то индуски. Эта индуска, сказал ему Эдо, подруга подруги его жены, — настоящая ученая дама, доктор наук. Каушик представил себе очки в металлической оправе, темно-зеленое сари и пучок седых волос на затылке. Индуска, надо же! Он, бывало, забывал, что он сам — индус. Со смерти матери он ни разу не был в Индии, и не желал туда ехать. Однако в Риме его чаще всего принимали за индуса, вот что странно.

Каушик припарковал машину за несколько кварталов от дома, где жили Эдо и Паола, и решил немного пройтись пешком. Ему нравился этот район — широкие улицы, обсаженные кипарисами, тяжеловесные послевоенные здания, сооруженные из бетонных блоков, со стеклянными подъездами и выдающимися вперед балконами с решетками, украшенными чугунным литьем. Он вдруг понял, что, скорее всего, больше не вернется сюда до отъезда из Италии, и решил сделать несколько фотографий на память, но тут же раздраженно хлопнул себя по лбу: фотоаппарат остался дома. Паола и Эдо жили на последнем этаже в квартире, выходящей окнами на парк. Он завернул в их переулок и тут заметил стоящую на тротуаре женщину, которая мучительно вглядывалась в развернутую карту. Длинные темные волосы закрывали ее лицо.

— Signorina, dove deve andare? [19]— спросил он.

Женщина подняла голову, смущенно взглянула на него глазами цвета маслин, и он вдруг понял, что, несмотря на темные волосы, приталенный замшевый плащ и туфли на каблуках, она не итальянка. Что она вообще-то на сто процентов индуска. И что ее лицо до боли знакомо ему, как будто и не было тридцати лет, что прошли с того времени, как они видели друг друга в последний раз.

Каушик и Хема как встретились перед домом Эдо, так в тот день больше и не расставались. Гости, кстати, решили, что они — старые знакомые, а некоторые даже подумали, что любовники, по крайней мере, американский писатель спросил их, как давно они вместе и когда познакомились.

— Это наши родители познакомились, — небрежно ответил Каушик, а Хема вспомнила про то время и чуть-чуть расстроилась.

Она отметила, что Каушик не поправил писателя, когда тот счел их любовниками. Она также видела восхищенные взгляды, которыми он одаривал ее за столом, видимо пораженный тем, как расцвела ее красота. А ей казалось, что он совершенно не изменился, остался все тем же резковатым подростком с высокими скулами и тоскующими глазами, так неохотно переступившим порог их дома. Только теперь глаза у него стали усталые, и кожа вокруг них огрубела и потемнела. Каушик был одет как итальянец — в джинсы, черный свитер и коричневые с белым кроссовки. Хема помнила свое первое о нем впечатление — мрачный юноша в костюме и галстуке, который на все говорил «нет» и не желал есть материнскую стряпню. Она помнила и свою детскую влюбленность, помнила, как ждала и боялась, что он заметит ее, как надеялась на продолжение их отношений. Смешно, так много времени прошло, а кажется — один день.

С вечеринки они ушли вместе, и Каушик привез ее к себе, в тихий спальный район, на улице около его дома сидели на скамейке старики в черных пиджаках и молча смотрели, как Каушик отпирает своим ключом дверь, а Хема стоит рядом, кутаясь в плащ. Они оба, не сговариваясь, решили, что им надо многое сказать друг другу. Хотя в прошлом они почти не общались, сейчас у обоих возникло ощущение, что они столкнулись с чем-то очень важным, поистине драгоценным, что ни в коем случае нельзя было упустить. Дом, в котором Каушик снимал свою квартиру, был старинным, двухэтажным, незаметная дверь вела на лестницу, по которой надо было подняться в квартиру. Сама квартира представляла собой лишь комнату с газовой плитой да крошечную ванную. Зато у Каушика была терраса, куда они сразу же и направились, и там, сидя друг напротив друга за маленьким металлическим столом, за разговорами провели остаток дня.

Они не могли наговориться — обо всем на свете и ни о чем, а потом Каушик поднялся, легонько сжал плечи Хемы и развернул ее лицом в сторону возвышающейся над крышами домов далекой колокольни.

— Ты живешь там, — почему-то шепотом произнес он.

Он рассказал ей, что вернулся в Рим не так давно, что неделю назад он был в Рамалле на похоронах Арафата [20]. На церемонию собралось больше двадцати тысяч человек, они свешивались со всех стен, даже перелезали через заграждение из колючей проволоки, лишь бы увидеть гроб с телом их духовного лидера.

Они так и остались сидеть на террасе, глядя на заходящее солнце. Хема, в свою очередь, рассказала о научной работе, о колледже и докторской диссертации, о жизни в Нью-Йорке и о работе в Уэллсли. И хотя Хема не упомянула о своем романе с Джулианом — несмотря на то, что они были вместе так долго, что она сейчас чувствовала себя почти вдовой, — она рассказала ему о помолвке с Навином.

Каушик наклонился над металлической поверхностью стола и внимательно посмотрел ей в лицо. Их желудки давно переварили съеденные за обедом тыквенные тортеллии традиционное боллито мистос горчицей, а головы давно прояснились после выпитого вина, но в холодильнике у Каушика еды не оказалось, только пачка засохших соленых бискоттида бутылка минеральной воды. Каушик закурил сигарету, а Хема прижала руки к поверхности стола, как будто хотела вобрать в себя тепло нагретого солнцем металла. Каушик медленно протянул к ней руку и приподнял пальцем золотой браслет на запястье Хемы, и ее рука приподнялась со стола вслед за ним.

— Я помню эту штуку.

Браслет Хеме подарила бабушка, и она не снимала его с десятилетнего возраста — даже на ночь. Ей очень нравилась его узорная чеканка — маленькие цветки с четырьмя лепестками, разбросанные по вьющейся виноградной лозе. Когда Хема выросла, а запястье у нее стало толще, она отнесла браслет в мастерскую, чтобы его разрезали.

— Неужели помнишь?

— Да. А почему ты не носишь кольца, раз помолвлена?

— А у меня нет кольца.

Каушик задумчиво рассматривал браслет.

— Странно, что у тебя за мужчина такой, предложение делает, а кольца не дарит.

Хеме пришлось объяснить ему, что помолвка состоялась как-то сама по себе, когда она еще не успела толком познакомиться с женихом. Рассказывая это, Хема смотрела в сторону, на высохшее растение в кадке около края террасы, но чувствовала на себе его взгляд, заинтригованный, смелый.

— Так зачем же тогда ты выходишь за него?

И Хема сказала ему правду, то, что никогда до этого никому не говорила:

— Мне кажется, с этим замужеством моя жизнь станет нормальной.