Изменить стиль страницы

Около двадцатого мая он посетил Луи Галле, чтобы побеседовать о тексте «Святой Женевьевы Парижской», над которым тот работал по просьбе Бизе.

— Еще больной, он долго говорил мне о перенесенных страданиях, но уже строил планы на будущее. Болезнь он считал побежденной и возвращающиеся силы собирался направить на сочинение оратории. Это был, однако, единственный раз, когда я видел его разговаривающим не стоя. Внешне это был все тот же человек — улыбающийся, говорящий обо всем в своей обычной шутливой манере, так хорошо маскировавшей для непосвященных его чувства. Только после ужасных событий последующих дней, оборвавших эту блистательную и исполненную мучений жизнь, я осознал тысячи нюансов в поведении этого обреченного человека как предвестие близящегося конца.

— Я чувствую себя невероятно старым, — сказал он однажды вечером во время нашей беседы в нотном магазине издателя Хартмана.

Старым! Этот тридцатишестилетний мужчина, полный пламенного темперамента, полный идей, лишь вступающий в жизнь, которую он, правда, познал лишь через испытания и борьбу.

Он удалился, однако, со взрывом смеха, который, мне показалось, так не вязался с его горьким признанием.

…Посещала ли его в эти дни мысль о смерти?

Несомненно. Ибо только смерть разрубала затянувшиеся узлы.

К концу мая здоровье Бизе существенно не улучшилось. Он страдал от удушья и ревматизма. Однажды утром, пытаясь подняться с постели, он упал. Прибежавшей Марии Рейтер, матери его старшего, внебрачного сына, он запретил рассказывать об этом кому бы то ни было. Через некоторое время он передал ей небольшую сумму денег:

— Нужно, чтобы я хоть как-то выразил вам свою благодарность прежде, чем придет беда.

Незадолго до этого он просмотрел свой архив. Обычно он сохранял свои старые сочинения, нередко используя начатое или завершенное ранее в последующих своих опусах. Но, судя по перечню по сей день не найденных рукописей, в пламя, видимо, полетели и «Гузла эмира», и «Кубок фульского короля», и «Гризельда», и «Кларисса Гарлоу», возможно, — наброски к начатым по предложению Леона Галеви «Тамплиерам», и «Календаль».

Казалось, он ставил какую-то точку.

Но даже и это представляется не самым главным.

В руки Эрнеста Гиро он передал будущее «Кармен».

На парижской премьере опера выглядела не совсем такой, какой большая часть зрителей знает ее сегодня. По обычаю театра, где она появилась впервые, в ней были большие прозаические диалоги. В связи с намечавшейся премьерой оперы в Вене — с которой и началась всемирная слава «Кармен», — их было решено заменить речитативами. И — не странно ли выглядит это? — Бизе, всю жизнь работавший за других,Бизе, никогда не допускавший, чтобы что-то делали за него,вдруг поручил сочинение всех речитативов своему другу! Ему было больно самому притронуться к произведению? В это трудно поверить. Или он что-то бесповоротно решил?

Гиро очень медлителен — и он не успеет закончить работу к намеченному сроку. В Вене «Кармен» — с громоподобным успехом! — пойдет в той же редакции, что и в Париже.

Но дело не в этом.

Почему Бизе так поступает?

Давайте помедлим с ответом.

Пока что с Парижем покончено — и Бизе торопится покинуть родной город.

— Уедем, — сказал он жене. — Мне здесь трудно дышать. Воздух Парижа меня отравляет.

Гиро посетил его перед отъездом.

— Я пришел повидаться с ним вечером после обеда; он меня попросил поиграть сочиненное для «Пикколино», над которым я тогда начал работать. Я сел за рояль, но едва сыграл первые такты, как он положил мне руку на плечо. «Подожди, — сказал он, — этим ухом я ничего не слышу; мне нужно сесть с другой стороны». Он сказал это тонким голосом, который меня потряс. Я быстро повернулся к нему. Это был не прежний Бизе, не такой, каким я его знал — друг, полный пыла и юности; он выглядел в этот момент совершенно больным, тяжко страдающим. Это было нечто ужасное, но мимолетное, словно вспышка… Бизе пересел на другое место, слева от меня, к роялю; он был весь внимание. Я призвал на помощь свое хладнокровие и, не показывая, какое впечатление произвел на меня его страдальческий вид, начал играть. Я сыграл все, что успел сочинить; он слушал внимательно, делая замечания после каждого из фрагментов с той легкостью, с той очаровательной откровенностью, которые привлекали к нему все сердца. Потом мы разговаривали о всевозможных вещах, серьезных и несерьезных, время быстро летело… Пробило полночь. Я встал и пожал ему руку. Он зажег свечу и пошел посветить мне, потому что газ на лестнице уже погасили. Я спустился — но, когда уже был внизу, вспомнил одну вещь, о которой обещал рассказать ему, да забыл в пылу беседы; разговор возобновился на расстоянии: он был все время наверху лестницы, наклонившись ко мне, со свечкой в руках, одетый в халат, несмотря на то, что было тепло, я — внизу, с непокрытой головой. Мы беседовали еще около двадцати минут, потом попрощались и я ушел, не думая больше о том, как он пересаживался у рояля… Тремя днями позже я получил телеграмму… Мой бедный Бизе был…

Нет. Точку ставить еще рано!

Остановимся здесь. И не потому, что автору больно расстаться с героем — хотя это естественно… Дни отмерены. Бизе больше ничего уже не напишет…

***

В мае 1888 года Фридрих Ницше писал из Турина:

— Я вчера слушал — поверите ли вы мне? — в двадцатый раз мастерское произведение Бизе. Я опять со сладостным благоговением досидел до конца, я опять не убежал. Эта победа над моей нетерпеливостью изумляет меня. Как совершенствуешься от такого произведения! Становишься сам образцовым произведением. И в самом деле, каждый раз слушая «Кармен», я казался себе более философом, лучшим философом, чем обыкновенно, — таким снисходительным, таким счастливым, таким индусом, таким усидчивым… Пять часов сидения — первый этап на пути к святости!..

…Музыка Бизе кажется мне совершенной. Она подходит к вам легко, гибко, с вежливостью… Эта музыка жестока, утонченна, фаталистична — при этом она останется народной, — она выражает утонченность целой расы, а не отдельного лица.

Она богата. Она определенна. Она строит, организует, заканчивает: этим она представляет противоположность музыкальному полипу «бесконечной мелодии». Раздавались ли когда-нибудь со сцены более страдальческие, трагические звуки? И как они достигаются! Без гримасы! Без фальши! Без лжи высокого стиля! Наконец, эта музыка обращается к слушателю, как к разумному существу, даже как к музыканту… Мне начинает казаться, что я переживаю ее возникновение… Бизе делает меня творцом. Все прекрасное пробуждает во мне творчество. У меня нет другой благодарности, у меня нет другого мерила для того, что прекрасно…

Слушая его, говоришь «прости» сырому северу и туману вагнеровских идеалов.

Уже самый сюжет освобождает от него. Он сохранил от Мериме логику страсти, кратчайшие линии, суровую необходимость; из своей жаркой родины он принес сухость и limpidezza [9]воздуха. Тут во всех отношениях царит другой климат. Тут говорит другая чувственность, другая чувствительность, другая веселость. Музыка эта веселая, но это не французское веселье и не немецкое. Это — веселье африканское, над ним тяготеет рок, счастье его краткое, внезапное, беспощадное…

Я завидую мужеству Бизе, с которым он ввел чувствительность, эту южную, смуглую, жгучую чувствительность, которой до сих пор не было места в европейской музыке… Как благодетельно действуют на нас золотые полдни ее счастья! Нас как будто окружает неподвижное, затихшее море…

…Наконец — любовь, любовь, возвращенная природе! Это не любовь «возвышенной девы»; не наивная сентиментальность! Тут любовь — фатум, роковая неизбежность; она цинична, невинна и жестока, и именно потому — естественна. Орудие этой любви — война, а в основании ее — половая ненависть. Я не знаю другого случая, где бы трагический характер, составляющий сущность любви, был выражен так ясно, вылился в такую беспощадную формулу, как в этом последнем восклицании Хосе, которым заканчивается все произведение: «Да, я убил ее, мою обожаемую Кармен!» Такое понимание любви (единственное достойное философа) редко, и проникнутое им произведение искусства выдвигается из тысячи.

вернуться

9

Limpidezza— прозрачность, ясность, чистота (итал.).