- А ты, Пол, все также пишешь стихи?

  Я сощурил глаза и покраснел. Еда остановилась у меня во рту, как говорят, не выплюнуть, не проглотить. Челюсти увязли в печеном тесте. Но я собрался с силами, чтобы кивнуть и хоть как-нибудь произнести лишь одно слово: «Да». Хоть мои братья и сестры, казалось, получили немалое удовольствие от моего дискомфорта, в глубине души я был рад, что дядя Аделард знал о моих стихах.

  - Только подумай, Лу, - обратился он к моему отцу. - Френчтаунский мальчишка становится не кем-то, а писателем. Когда-нибудь мы поймем, что он - один из нас. Можешь представить себе, что когда-нибудь в центральной городской библиотеке ты возьмешь в руки книгу, написанную Полом Морё.

  Полом Морё.

  Перспектива ослепила меня, и я сумел проглотить пищу, застрявшую во рту. Еда потеряла значение, даже яблочный пирог и взбитые сливки на десерт. Представить себя известным писателем, путешествующим по миру и возвращающимся домой во Френчтаун, где тебя будет приветствовать собравшаяся на перроне толпа, когда поезд будет медленно и важно въезжать под навес центрального вокзала.

  Ай, Элис, - дядя Аделард обратился к матери, отталкивая от себя съеденный десерт. - Как все меняется, когда меня здесь нет, когда я за тысячу миль отсюда…

  За тысячу миль. Как я ему завидовал, сколько он успел повидать, с какими людьми встретился, каким тайнам предоставил кров в своем сердце.

  После еды, они вдвоем с моим отцом сидели на кухне у окна, пока мать и мои сестры освобождали стол и мыли посуду. Отец расспрашивал его об условиях труда в других частях страны.

  - Не очень, - говорил Аделард. - Но было бы хуже, если бы не было федеральной власти в Белом доме.

  Отец поднял наполненный пивом стакан:

  - За Рузвельта, за самого великого их всех президентов.

  - Эйб Линкольн также был не плох, - добавил Аделард, и громкий звон сопроводил удар их стаканов друг о друга.

  Меня не интересовала политика, и я ушел в спальню, снял с полки «Приключения Тома Сойера», прочитанные мною уже несколько раз. Я не мог сдержать свою возбужденную душу, наводя ужас, меня преследовал все тот же вопрос: хватит ли мне храбрости, чтобы спросить своего дядю о той фотографии, пока он еще здесь, в нашем доме.

  Несколькими минутами спустя его тень перекрыла дверной проем спальни. Я закрыл книгу и посмотрел на него. Осмелюсь ли?..

  - У меня кое-что для тебя, - сказал он, сунув руку в карман. - Письмо. От тети Розаны…

  Выражение его лица сказало мне, что письмо содержало новости, которые я боялся услышать.

  - Она уезжает, - сказал я.

  Он кивнул.

  - Ты для нее значишь очень много, Пол. Она не могла оставить письмо кому-либо еще.

  И я почувствовал, что он знает о моем бремени - о бремени любви, расставания и разлуки с тем, в ком нуждаешься больше всего на свете.

  Он коснулся моего плеча, его рука на мгновение замерла, и затем он ушел, почувствовав, возможно, что в тот момент мне нужно было побыть одному, самому с собой.

  Я аккуратно разрезал конверт своим бойскаутским ножом, хотя скаутом никогда не был, и развернул лист бумаги в линейку, что был внутри. Синяя изломанная кривая и несколько чернильных клякс:

Дорогой Пол.

Когда ты будешь это читать, я уже буду далеко. Я не люблю прощаний. Продолжай писать стихи. Оставайся таким же сладким и милым, как поется в  песне. Не забывай меня.

С любовью,

Тетя Розана.

  Меня удивили детские каракули, как будто третьеклассник что-то старательно и вместе с тем неуклюже выводил пером, чтобы случайно не наделать ошибок, но при этом оставляя неизбежные кляксы. По сей день, я с искренним чувством перечитываю это письмо, когда мне уже много лет, и на висках - седина.

-----------------------------------

  Когда открываешь дверь шлифовальной на гребеночной фабрике, то будто бы огонь чистилища начинает поглощать твою плоть. Рабочие сидят на табуретах, они съежены - будто гномы у больших вращающихся абразивных колес. Они прикладывают расчески к колесам, чтобы загладить грубо торчащие во все стороны заусенцы. Помещение сотрясается от грохота машин, и противный запах наполняет собой и без того затхлый воздух. Грязь представляет собой смесь пепла и воды, льющейся на колеса, чтобы они не перегревались там, где к ним приложена будущая расческа. Поэтому шлифовальная расположена в подвале фабрики, где нет окон, и рабочие трудятся лишь при блеклом свете голых лампочек, лишь многократно усиливающем весь этот ад. Здесь шум, вонь, жара и замученные люди. В самые холодные дни года температура в шлифовальной - угнетающая, а летом - она невыносима вообще. Там работают изгои фабрики: вновь прибывшие из Канады и Италии, не чурающиеся никакой работы, даже самой жуткой, нарушители спокойствия, которым нужно сломить дух, чтобы поставить на место, или те, кого просто не слишком чтит руководство фабрики во главе с Гектором Монардом.

  Тем утром Гектор Монард поприветствовал меня на входе. Мой отец забыл взять на работу свой завтрак, и мать послала меня, чтобы ему его принес. Я почувствовал, как съежился, когда Гектор Монард впился в меня своими глазами. «Он опасен, как нож», - говорили о нем рабочие.

  Жадно схватив глоток воздуха, я зашелестел бумажным мешком.

  - Отец забыл взять свой завтрак.

  Он осмотрел меня, как будто я был пятном грязи на его воскресном костюме.

  - Кто твой отец?

  - Луис Морё, - с трудом выдавил я.

  - В шлифовальной - сказал он, кинув руку через плечо.

  Мой отец в шлифовальной? Это невозможно.

  - Где?

  - Эй, парень, ты глухой? - сказал он, нахмурившись. - В шлифовальной, - и отвернувшись: - Принесешь ему туда сам. Мы не выполняем ни чьих поручений.

  Я пошел наугад через вестибюль и через помещения фабрики, пытаясь сориентироваться на незнакомой территории. Меня всегда интересовала фабрика, которая так долго доминировала в жизни нашей семьи, являясь предметом бесконечных бесед за ужином и на веранде, когда все могли собраться вечером, чтобы покурить и попить пива. Именно на нашей веранде я слышал о шлифовальной и других отделах гребеночной фабрики, где было небезопасно, где рабочие подвергались всякому риску, и о поведении Гектора Монарда. Как-то вечером, сидя на перилах, Дядя Виктор выдал длинную речь о нем (он был мастером произносить всякие речи): «Он хуже других. Они - Янки, и что можно ожидать от Янки? Но Гектор Монард - канадец, такой же, как и мы. Да, канадец помогает канадцу, но не Гектор Монард.»

  Я шел по проходу через разные цеха. Под моими ногами дрожали деревянные доски пола, передавая вибрацию от работающих тут и там машин. Кисло-сладкий аромат целлулоида щипал мне глаза. Будто тысяченогое насекомое, мимо десятков рабочих рук проползала лента конвейера.

  Проходя через все помещение фабрики, я видел расчески и щетки на всех стадиях их производства: резаки делили листы целлулоида на узкие полоски, которые затем нагревались в маленьких печах, чтобы, пройдя пресс-форму, приобрести знакомые очертания; перфораторы пробивали небольшие отверстия под фальшивые бриллианты или другие причудливые камни, или под жгуты щетины. Все происходящее там мельтешило в моих глазах, и от этого голова начинала идти кругом. Но больше чем машины, впечатляли рабочие. Мужчины и женщины, молодые парни и девушки - совсем еще подростки, были полностью поглощены своей работой. Когда я проходил мимо них, кто-то из них на мгновение поднимал на меня глаза, и в этих глазах я видел негодование. Для них я был не только посторонним, а еще и врагом, вторгшимся на их частную территорию, нарушившим негласное братство их отдела.

  Чувство отчуждения возросло, когда я получил грубый ответ от парня, почти моего сверстника, на вопрос, где находится шлифовальная: «Туда… вниз…» - указал он, резко обернувшись, уголки его рта скосились, обозначив презрение.