— Смотри, бригадир, не сковырнись ненароком в какую-нибудь секту. Побреешь голову, да пойдешь харей-кришной…
Клим шутку не поддержал, ответил серьезно:
— Нет, брат, что ты. Я экзотики не ищу. Мне нужна норма, понимаешь? Я всего-то хочу быть нормальным…
— Ну да, нормальным, — улыбнулся Сева и добавил, слегка передразнивая друга: — Я понял.
Сам он, между тем, все чаще и чаще вспоминал давнишние климовы слова, сказанные тогда, во время знаменательного разговора на крыше: те самые, насчет севиной сомнительной принадлежности этому городу, этой стране и вообще этой планете. Насчет последнего судить было еще рано, но вот относительно города и страны правота Клима уже давно казалась несомненной и самому Севе, и Лене, его жене. Альтернативой включения в общую бессмысленную лихорадку была только унизительная нищета на грани выживания. Возможно, сам Сева предпочел бы для себя второе и остался бы в Питере, как остался тогда в бригаде — просто опустил бы упрямую голову, сжал бы покрепче зубы и постарался бы найти место, где легче копается… но дома подрастали двое сыновей, так что думать приходилось не только о себе.
Уезжали летом. В Питере стояла удушливая жара, водка пилась кое-как, и поэтому проводы получились скомканными. Сева с Климом вышли во дворик — отдохнуть от гула голосов в переполненной квартире.
— Привыкай, — сказал Клим, имея в виду водку. — Там, я слышал, совсем не пьется. Фу… неужели где-то бывает еще жарче?
Он расстегнул мокрую от пота рубашку, и Сева увидел нательный православный крестик.
— Да ты никак крестился, Клим? Вот это номер…
Клим смущенно отмахнулся.
— Крещеный я, с детства. Бабка всех нас в церкву носила, на всякий пожарный.
— Но крестика-то не носил? — настаивал Сева.
— Ну что ты пристал-то? — еще более смущенно отвечал Клим. — Ну надел, и что с того? Тебе, нехристю, не понять.
Сева рассмеялся, помолчал, покачивая головой. По всему выходило, что Клим нашел-таки очередной вариант правильной жизни. Дай Бог, на этом успокоится… не самый худший исход.
— Ну да! — с вызовом сказал Клим, будто прочитав его мысли. — Отчего бы не попробовать? Как-никак, веками проверено.
Сева молча пожал плечами. Вокруг плавился его предпоследний питерский вечер. Увидятся ли они снова: он и город, он и Клим?
— Я ж не просто так, с бухты-барахты, — сказал Клим, продолжая прежнюю тему. — Я — методом исключения. Если не получается ни с чем, основанным на простой логике, то остается только принять на веру. Помнишь Пашу? Отчего он служит? Потому что верит, что надо служить. Ничего не обсуждая, не доказывая. Верит и все. В этом вся суть религии.
— Верит во что?
— В правила. В устав караульной службы. В уложение о наказаниях. Еще в какую-нибудь чушь. К примеру, написано там, что надо стоять навытяжку, с автоматом на плече возле тумбочки со знаменем, и он стоит, не шевелится. Хотя по логике вещей получается, что никакого смысла в этом стоянии нет. Ну что может с тумбочкой случиться? Или со знаменем — обычным куском красной тряпки с кисточкой? Кому они сдались на хрен? И даже если сдались, то почему часовой непременно должен стоять по стойке «смирно»? Казалось бы — наоборот, в таком положении он только больше устает, а значит, и сторожит хуже. Отчего же тогда?
— Отчего?
— Оттого, что смысл служения вовсе не в самом действии, а в служении, как таковом. В твоем респекте объекту служения. Сам посуди: если в стоянии у тумбочки был бы какой-то смысл, то ты мог бы сказать: «Я тут стою потому-то и потому-то…» Но смысла нет, и поэтому ты можешь сказать только: «Я это делаю из уважения к…»
— Из какого уважения? — перебил Сева. — Исключительно из страха. Если Паша будет плохо стоять, его накажут, вот тебе и вся религия.
Клим радостно хлопнул его по плечу.
— Именно! Я и не говорю, что правила держатся на одном лишь уважении. Конечно, еще и на страхе. Даже большей частью на страхе. Это тебе еще один довод в пользу их бессмысленности. Понятного-то меньше боятся… Вот и получается: чем религия бессмысленней, тем лучше.
— Ты меня извини, — осторожно сказал Сева, — Но по-твоему выходит, что любую абракадабру можно объявить сборником заповедей. Как-то это…
— Вот! — подхватил Клим. — Опять ты прав! Конечно, можно. Но зачем? Нужно просто выбрать из многих бессмыслиц одну, ту, с которой жить лучше. Которая и в узде держит, и вредит меньше.
— И ты выбрал…
— …православие, — Клим потрогал свой оловянный крестик. — Видишь ли, во-первых, для здешних мест это норма, чисто исторически. Во-вторых, христианские правила, в общем, хороши необыкновенно. Тут тебе и десять заповедей, и любовь к ближнему, и милосердие…
— Себе противоречишь, бригадир, — снова перебил его Сева. — Сам же говорил: правила важны своей бессмысленностью. Так? Тогда и выбирать надо было самые бессвязные, самые нелогичные и дурацкие. А ты наоборот, подобрал самые благообразные. Нестыковочка…
Клим смущенно крякнул.
— Это верно, Севушка. Я и сам об этом парадоксе все время думаю. Может, и впрямь нужно было в сектанты податься?
— Ну нет! — решительно объявил Сева. — Мы ведь норму ищем, правда? А коли так, пойдем-ка выпьем еще по рюмочке. Неизвестно, когда еще встретимся, а ты мне тут мозги компостируешь…
Они уже поднимались наверх, когда Сева вдруг спросил, ни с того, и с сего — просто, как само с языка слетело:
— А мать-то твоя знает, что ты в Бога уверовал?
— В какого Бога? — недоуменно отозвался Клим.
— Кончай отказываться, Клим, — сказал Сева с улыбкой. — О чем же мы с тобой только что толковали? О караульном уставе?
— Кто ж о Боге-то говорил? — возразил Клим, топая вслед за Севой по лестнице. — Мы и слова-то такого не произносили. Религия — это да, не отрицаю. Но Бог-то тут при чем? Никакой связи, парень. Так что, ни в какого Бога я не уверовал. Как был атеистом, так и остался…
Встреченные радостными полупьяными возгласами, они вошли в квартиру и больше уже практически не разговаривали до самого отъезда.
В ту пору из Питера еще не летали напрямую; нужно было ехать до Москвы на поезде, и это сообщало проводам щемящую тоску настоящего, нешуточного расставания, когда отъезжающих именно увозят от людей, которые стоят на пустеющей платформе и машут вслед отчаянно скошенным глазам, слезам, носам, прижатым к запотевшему стеклу вагонных окон. Сравнима ли эта горькая пытка с деловой атмосферой аэропорта, с чемоданной суетой, в которой голова занята вовсе не предстоящей разлукой, а мелким, нервным, дрожащим беспокойством: «пропустят — не пропустят?..» «заметят — не заметят?..» «сколько будет перевеса?..» Сколько? — А сколько бы ни было — все равно не больше, чем тяжесть первого толчка отходящего поезда, первой вагонной дрожи, похожей на предсмертную.
Неизвестно зачем и почему на вокзал пришла и бывшая климова жена Валентина с шестилетней дочкой. Сева видел их до этого всего раза два-три, не больше, да и то мельком. Девочка сразу вцепилась в Клима, как будто уезжал он, а не другие, незнакомые и чужие ей люди. Чтобы успокоить, Клим взял ребенка на руки, да так и стоял, как памятник советскому солдату-освободителю. Когда проводница сказала свое «заходите, граждане, заходите» уже во второй раз и стали прощаться, Клим смог обнять Севу только одной рукой — другая была занята дочкой. «Надо же, — подумал Сева. — Обниматься нам еще никогда не приходилось…» Он хотел сообщить Климу об этом факте, но помешал комок в горле.
— Я понял, — сказал Клим, отстраняясь и глядя на Севу непривычно долгим взглядом маленьких глаз, как будто смотрел не на человека, а на трудную и долгую работу, будто прикидывал, с какого конца за нее браться, откуда начинать и как раскапывать. На людей он обычно смотрел иначе — искоса, впогляд: посмотрит и отведет, посмотрит и отведет. — Я понял.
— Гражданин, займите ваше место! — потребовала толстая проводница.
— Мое место… — невесело пошутил Сева и поднялся с платформы на подножку. — Знать бы еще, где оно…