— Я думала, он тонет! — кричала потом Джулия.

— Послушай, Джул, он сидел на скале совершенно голый, — оправдывался Оливер. — Ради Бога, он сидел и читал Уитмена. Что мне оставалось делать?

Как ни странно, этот довод не произвел на Джулию ни малейшего впечатления. Она стояла прямо перед ним, гневно сверкая глазами, скрестив руки на груди. Слезы медленно, упорно катились по ее смуглым от загара щекам. Оливер ни разу не видел, чтобы Джулия плакала. Он вспыхнул и обратился в пепел.

— Ты специально придумываешь все это, лишь бы не любить меня, — заключила она. — Больше я этого не вынесу. Не могу больше, и все.

Припоминая это, Оливер как раз проходил мимо библиотеки Джефферсона. Сказочный замок. Башни из красного кирпича, высокие стены, громоздящиеся на фоне низкорослых построек Гринвич-Вилледжа. Каменные пики, серые металлические крыши, готические лесенки и часовенки с цветными витражами. Башня с часами, четыре каменных лика, вознесшихся над городом. Воплощенный в красном кирпиче упрек: погляди на дом, где ты должен был творить свой шедевр, и предайся отчаянию.

Предполагалось, что здесь, в библиотеке, он напишет новые стихи. Это условие входило в награду, полученную им за «Час зверя». Государство выплатило Перкинсу премию в семь тысяч баксов и предоставило маленький кабинет в глубине библиотеки. Он даже располагал собственным ключом, мог приходить и не в рабочее время. И он приходил: ежедневно, а порой и по ночам, если не пил. Сидел в одиночестве за крошечным металлическим столиком, зажатым между металлическими стеллажами. Некуда даже ноги поставить. Сидел, склонившись над записными книжками; одиночество, нахохлившись, усаживалось ему на плечо, точно Ворон Эдгара. Писал строки, плохие, беспомощные строки, и выбрасывал их в корзину. День за днем. И по ночам тоже.

Проходя мимо библиотеки, Оливер отвел глаза. Он собирался пойти туда и нынче, но сегодня не стоит писать. Зато отсюда открывается прекрасный вид на парад в честь Дня всех святых. Развеселая толпа пройдет под самыми окнами. Монстры и призраки и все обитатели Диснейленда. Боковые улочки наглухо забьют зрители. Музыка отразится от поэтических небес Гринвич-Вилледжа.

Тут Перкинс вновь вспомнил про брата. Зах участвует в маскараде. Когда они виделись в последний раз, говорили только об этом. Это было в пятницу — он зашел к За-ху, чтобы вернуть книгу, философическое исследование природы Христа, которое Зах сумел навязать ему. Сгибаясь под тяжестью восьмисотстраничного талмуда, Оливер поднялся по узкой лестнице. Стукнул кулаком в фанерную дверь. Дверь распахнулась. Как это похоже на Заха: даже не запер дверь — входи, кто хочет, в медвежью берлогу.

Дверь отворилась, и вот они, голубки. Сидят друг напротив друга на постели у окна. В изножье — Тиффани. Личико Венеры, но тельце тонкое, точно струна. Черная футболка, черные джинсы. В густых черных волосах мелькают серебряные нити. Прислонилась к спинке кровати, вытянула длинные ноги. Изогнула в усмешке полные губы и перебирает рассеянно колоду карт таро. А на подушке — Зах, точно ее двойник: в черной футболке, черных штанах, и такой же худущий — все это дурацкая вегетарианская и какая-то там еще диета, изобретенная Тиффани. Но лицо — Чума, да и только. Зах в нейлоновой маске с изображением черепа.

— Господи, Зах, — пробормотал Оливер, — на тебя смотреть страшно.

Счастливый детский смех Заха гулко прокатился внутри маски. Заха распирало поскорей сообщить новости:

— Я участвую в маскараде, Олли. «Город» решил послать своих людей, а я буду Король Чума. Здорово, правда?

Оливер усмехнулся. Даже сквозь прорези маски он различал яркие черные глаза брата. Возбуждение, смешанное со страхом. «Здорово, правда?» Точно таким он был и в семь лет. Покачав головой, Оливер бросил книгу на кровать, прямо между влюбленной парочкой. Хлоп!

— Держи свое чтиво, малыш. Все равно Бога нет.

Зах вновь расхохотался беззаботным мальчишеским смехом.

— Ох, Олли, — протянул он, срывая с лица маску.

Тиффани, снисходительно усмехаясь, возвела очи к небесам. Запела сладостным контральто:

— Право, Олли. Если бы ты сумел отворить свой дух, твои стихи не были бы столь старомодно патерналистскими.

Оливер смерил ее долгим взглядом. Жеманная театралка, превратившаяся в феминистку с привкусом мистички. Оливер ненавидел всех их скопом: сектантов, феминисток, актрисулек и прочих. В особенности он недолюбливал Тиффани.

Тем не менее он ответил ей столь же глупой ухмылкой. Придержал язык. Зах всегда так расстраивался, если они принимались спорить. Уговаривал их полюбить друг друга. Он мечтал, что все люди обнимутся под любящим взглядом Господа. Да, похоже, мальчику трудно приходится в этом мире.

Погрузившись в свои раздумья, Перкинс миновал библиотеку и свернул на 8-ю улицу. Широкая улица, забитая обувными магазинами, лавочками с одеждой, газетными и плакатными киосками. В витринах изображения смерти, порой огромные, металлические. Смерть на мотоцикле, развеселая Смертушка играет на электрогитаре. Половина одиннадцатого, большинство магазинов еще закрыты, в переулках тишина, лишь цепочка детишек в маскарадных костюмах — бесы, черепахи, балерины — тянется в сторону Шестой авеню. Перкинс обошел их, сутулясь, руки в карманах. Уголки рта подергивались.

Тиффани! Какого черта она позвонила бабушке? Личико с картины Боттичелли, мозгов, что у гусеницы. Как она посмела тревожить бабушку? Дура, да и только. Ради Христа, старуха ведь больна. Ей нельзя волноваться. Это опасно, слишком вредно для сердца. И все только потому, что Оливер ненадолго отключил телефон. Всего лишь пытался урвать несколько мгновений человеческого тепла и общения с Милли, Минди или как там звали эту девчонку. А эта чертова кукла тут же устроила истерику, бабушку перепугала. Зах мог отправиться на работу. Он мог пойти на прогулку. А может быть, тоже просто захотел отдохнуть от своей подружки. Это еще не повод доканывать старуху.

Перкинс вошел в дальний переулок. Добрался до Макдугал-стрит. Его мысли двигались по кругу. Он думал о бабушке, как она хрупка, ненадежна. Скоро она умрет. Потом вспомнил, как умерла мама, как он застал ее мертвой. Ему было четырнадцать лет. Он помнил, как вернулся домой после игры в бейсбол. Тогда они жили в собственном доме на Лонг-Айленде. Прошел через кухню, бита на плече. В тот миг, когда он перешагнул порог гостиной, Оливер увидел маму. Она лежала на боку между диваном и столиком для кофе, короткая прядь волос упала ей на щеку. Тонкая рука вскинулась, прикрывая голову. На коврике — опрокинутое блюдце, чашка лежит на боку. На белой скатерти осталось крошечное пятнышко от чая.

Перкинс припомнил, как его встревожило это пятно. Мамочка была такой старательной хозяйкой. Все что-то приглаживала нервными, быстрыми движениями тонких пальчиков, на губах дрожала испуганная улыбка. Все наладить, все привести в порядок. Скользила из комнаты в комнату, точно дух дома. Оливер подбежал к ней. Мама лежала на боку. Он понял, что она умерла. Видимо, сказался шок: он попросту поднялся и пошел прочь, — назад, в кухню. Достал из раковины губку. Опустился коленками на коврик и принялся оттирать пятно. Он оттирал его очень тщательно, упираясь свободной ладонью в пол, почти касаясь маминых теплых волос. Потом бережно промыл сам столик, унес чашку и блюдце, положил в раковину, выплеснул остатки чая, отмыл, прополоскал. Он пришел в себя, только когда вновь вернулся в гостиную и заметил в дверях братишку. Это мигом привело Оливера в чувство. Тощий десятилетний мальчуган, широко раскрыв темные глаза, в ужасе смотрел на мать. Потом поднял взгляд на Олли.

— Не волнуйся, Заххи, — произнес Оливер. Голос ровный, невыразительный. — Иди наверх, малыш. Не пугайся.

Зах повернулся и побрел наверх, в свою комнату. Оливер опустился на колени рядом с мамой. Она была такой маленькой и худой, но Оливеру тогда едва сравнялось четырнадцать. Он понимал, что не сумеет как следует уложить ее на диван. Поэтому он ограничился тем, что перевернул маму на спину, оставив ее лежать на ковре. Распрямил ей руки, отвел волосы с лица. Теперь крошечное мышиное личико было обращено к нему, глаза закрыты, губы чуть раздвинулись.