– Вот и ладно, – улыбнулся Евгений Николаевич. – Нам дома тоже влетит. Били-то просто так или задело?

– Вроде за дело. Так, пустяки.

– Пустяки, а чуть не убили. Ладно, иди, тебе лежать надо.

– Спасибо, что проводили.

– Пока, – сказала Марина и немного смутилась. – Поправляйся.

Марина видела: он на нее злится, потому что она знает, она одна знает, за что его били там, на площади.

– Слышишь... – Он как будто читал ее мысли.

– А?

– Ты Юле не говори, ладно? Это не то. Понимаешь... это само по себе, а велосипед тут ни при чем.

– Я понимаю. Пап, ты идешь?

– Ну, бывай. – Евгений Николаевич крепко пожал его руку, как будто они сто лет друг друга знали. – И смотри, тебе лежать надо.

Подождав, пока они уйдут, Коля отпер дверь и, не включая света, на цыпочках пробрался в ванную. Мама уже спала.

18

Марина привыкла жить так, как она привыкла, а привыкла она так: утром, выглянув из ванной, она видела бабушку. «Муся, завтракать!» – говорила бабушка. «Мама уже ушла?» – спрашивала Марина. «Уже ушла». Каждое утро Марина задавала бабушке этот вопрос, и всякий раз Генриетта Амаровна отвечала: «Уже ушла». – «А папа?» – «Уже ушел». И казалось, никто не в силах этого изменить. Но на этот раз бабушки на кухне не было, и только ее передник лежал на табуретке как единственное напоминание о тех счастливых временах, когда Генриетта Амаровна три раза в день варила «геркулес»: для мамы, для папы и для Марины.

– Бабушка! Никто не ответил. – Мама?

Елена Викторовна сидела за столом, подперев голову рукой. Ее заплаканное бледное лицо не выражало ни грусти, ни разочарования – оно вообще ничего не выражало. На ней были голубые матерчатые тапочки и такого же цвета халат. Нарядная блузка, макияж и прическа – все это было забыто и как-то само собой потеряло смысл. Но это еще не означало, что в таком виде она может выйти из дома. Не такой она человек.

– Мам, ты чего? – удивилась Марина.

– Я взяла отгул, – сказала Елена Викторовна не то чтобы грустно, а как будто даже мечтательно.

– Зачем?

– Свобода. Хочу – иду на работу, не хочу – не иду.

– В каком смысле? – не поняла Марина.

– Просто не иду – и все. Свобода.

– Это как?

Елена Викторовна пожала плечами: мол, не знаю как, сама не понимаю.

– А папа? – спохватилась Марина. – Где папа? – Он ушел.

– На работу? – спросила Марина.

– На работу – и вообще. – Елена Викторовна достала из кармана платок и высморкалась.

– Он ушел.

– Ушел?

– У-у-шел.

И, закрыв лицо руками, Елена Викторовна заплакала.

– Мам, не надо, – сказала Марина и, притянув ее к себе, поцеловала Елену Викторовну в щеку, как будто это Марина была ее мамой, а не наоборот. Не надо, не плачь, хорошо?

– Я не буду, – сказала Елена Викторовна, вытирая лицо рукавом халата. – Прости. Папа ушел.

– Я поняла, – улыбнулась Марина, намекая на халат и тапочки, имея в виду всклокоченные волосы и заплаканное лицо.

Ей нелегко далась эта улыбка – и Елена Викторовна это поняла. Поняла и оценила./

– Мам, – сказала Марина, когда она немного успокоилась, – а папа совсем ушел? Он уже не приидет?

– Придет. За вещами.

Елена Викторовна едва удержалась, что бы снова не заплакать, но вспомнила эту улыбку, и ей как будто стало легче.

– Понимаешь...

– Я понимаю. Ты только не плачь. Пускай уходит – будем жить вдвоем: я и ты.

– А бабушка? – улыбнулась Елена Викторовна.

– И бабушка.

Марина вышла из подъезда – и остановилась. Куда идти? Все равно куда: главное – куда-нибудь идти. Пройдет не один день, прежде чем она сможет к этому привыкнуть: папа ушел. Навсегда.

Марина привыкла жить так, как она привыкла: мама любит, папа любит – все любят. Она ни в чем не знала недостатка, и если кто-то обходился с ней плохо, это скорее было странно, но не могло причинить ей боли. Это ее всегда жалели, это ее оберегали, как цветок, ее одну. Мир взрослых был ее любимой игрушкой, и ничто не омрачало ее счастливого детства. Но время идет. И теперь она видела его иначе – этот жестокий, этот несовершенный мир, мир взрослых. Детство, как солнце в пасмурный осенний день, выглянуло из-за туч – и погасло. Она уже никогда не будет маленькой. Никогда.

Теперь Марина многое поняла и, наверное, стала лучше. Ей было жалко этот мир. Ей было жалко их всех: папу, маму, бабушку – всех. И чтобы облегчить их страдания, она, не жалея сил, лгала и притворялась. Как искусно она играла эту роль. И всех это забавляло. И всем это нравилось. Если она не могла им помочь, то хотя бы могла их утешить. А она? Кто поможет ей? Мама, которая двух слов не может сказать, чтобы не заплакать? Папа, который их бросил? Кто?

– Извините.

Марина едва не сбила с ног старика, который вышел из телефонной будки.

– Работает?

– Вроде. – Старик беспомощно развел руками, как будто просил ему объяснить, почему все так устроено в этом мире: если дали прибавку к пенсии значит, цены вырастут; если в поликлинике бесплатный рецепт выписали, тогда – крышка: либо будет понос, либо сердце остановится. – Слышно плохо.

– Странно, – пожала плечами Марина. – Только что починили.

– А, – махнул рукой старик, – ну их... Однажды Бог посмотрит на мир и скажет: «А ну вас» – и махнет рукой. И тогда мир содрогнется. Тогда люди поймут.

«Хороший старик, – подумала Марина. – Очень хороший старик. Красивый. На деда похож».

Она уже давно не вспоминала деда, но теперь ей казалось, все это время он был с ней. Наверное, он и сейчас смотрит на нее с высоты – и плачет.

«Почему они не понимают? – сказала Марина. Почему? Если бы ты знал, дед, если бы только ты мог знать...»

– Але! Юля?

В трубке раздалось невнятное мычание.

– Ты ешь?

– Нет. Кто это?

– Это я! Слышишь?

– Марина? Ты где?

– На остановке.

– А?

– На остановке!

– Я сейчас приду.

– Нет, не надо. Лучше на площади.

– Что?

– У метро! На площади!

– Лошади? ..

Старик оказался прав: слышно было неважно.

И все-таки это телефон: пускай плохо – но слышно– Можно позвонить Юле, и если она услышит, то придет. А она услышит. Обязательно услышит.

– Я тут уже полчаса сижу, – сказала Марина.

– Извини, папа просил хлеба купить.

– Ты уже знаешь?

– Знаю, отец сказал.

Какое-то время они молчали. Юля грустно наблюдала за толстой женщиной с сумками и ребенком: она страшно ругалась, потому что не знала, куда деть сумки, а потом не знала, куда деть ребенка. Он путался у нее под ногами и плакал. Она поставила сумки, всплеснула руками и сказала:

– У других – дети как дети! А ты – наказание какое-то!

Ребенок заплакал еще громче. Он тер кулаками зареванные глаза и повторял: «Ма-а-ма... ма-ма-а... »

– Странная она, – сказала Юля, – он же тоже человек.

– Ма-а-а-а-а-ма, – не унимался ребенок.

И вдруг замолчал, как будто понял: его услышали.

– А мама как? – спросила Юля.

– А ну их...

– Я понимаю. Давай сходим куда-нибудь? Может, в Парк культуры?

Марина молчала.

– Тогда просто пройдемся. Хочешь, в центр поедем, на Патриаршие пруды? Давай?

– Ма-ма-а! – снова заплакал ребенок. – Ма-аа-а-а-ма!

В метро было душно, и, когда они вышли на улицу, Марина впервые за эти несколько дней почувствовала облегчение.

У магазина «Наташа» стоял фотограф с обезьянкой: обезьянка доставала из его кармана орехи и отправляла в рот. Иногда она искоса поглядывала на прохожих, как будто говорила: «А ну вас» – и снова доставала из кармана орех. Один из прохожих остановился, чтобы посмотреть, как ловко она это делает: наверное, она не понимала, что в этом может быть интересного, и, чтобы его не видеть, отвернулась.

– Маша, – сказал фотограф, – это нетактично. Дети несли разноцветные шары и улыбались.