— О, не верьте, не верьте ему! — отвечал Баумгар-тен. — Это — уловка... Любаша будет только щитом, из-за которого ему ловчее пускать стрелы в Nelly!

— Все-таки надо попробовать... Я теперь все придумываю, как бы получше устроить все это... Успокоить вас, отвлечь Милькеева от Nelly, ее развлечь, детей повеселить... Надо ехать с визитами... Знакомиться... Чем оправдаться... что до сих пор десять лет не ездила, и вдруг...

— Oh! qu'а cela ne tienne! — воскликнул Баумгар-тен, — дайте мне три-четыре дня, и я вам приготовлю комедию в трех действиях; она будет применена к актерам... Она уже давно у меня зреет... M-lle Эме не может, конечно, поддержать дельный разговор на французском языке; но она произносит порядочно. Я ей приготовлю простую роль!..

И точно, дня через три-четыре, француз принес тетрадь и прочел: La faiblesse de la force ou La force de la faiblesse.

Милькеев был разбит вдребезги в лице блестящего и ничтожного парижанина; сам ami Joseph выведен был в виде простого и честного земледельца. Особенно одно место живо напоминало Милькеева.

Фаншоннета (предмет спора и ревности) спрашивает у парижанина: «Вы все говорите: поэзия;что такое поэзия?» «Поэзия? — отвечает парижанин, — это нечто невыразимое; это — игра радуги... Это — божественная искра, которая уносит нас вверх, уносит, увлекает, пленяет... и, облекая все душистым туманом, заставляет забыть печальную действительность!» Читая это ami Bonguars лукаво улыбался Новосильской, и Новосильская от души похвалила пьесу, которая, в самом деле, вышла довольно жива и местами забавна.

VIII

Во всей окрестности не было тройки лучше лихачов-ской; и на этой тройке Александр Николаевич вез теперь, по морозу и сумеркам, Милькеева к Любаше.

Въезжая, проездом, в деревню, где уже зажигались вечерние огни, Лихачев спросил своего спутника: — Любишь ты эту картину?

— Люблю; но больно, что уже не чувствуется того, что чувствовалось прежде. Понимаю больше, а чувствую слабее.

— Я не знаю, отчего это у тебя, а я, напротив, нахожу, что многое я стал чувствовать сильнее с годами, — отвечал Лихачев. — Попробуй-ка объяснить это мне.

— Попробую. Не оттого ли, что с утончением сознания крепнет в нас и то, что от природы было слабо. У тебя воображение не сильно, но с годами и оно проснулось.

— Недурно! — сказал Лихачев, — а отчего ты меньше чувствуешь теперь?

— Про меня скажи ты! — возразил Милькеев.

— Профершпилился прежде, — отвечал Лихачев. — Воображение играло на эту тэму, не спросясь у сознания; устало и требует нового.

— А где бы это новое достать — вот задача? — спросил Милькеев.

— Любашу достань — Эме, как говорит Анна Михайловна.

— Что это, повелительное наклонение или имя собственное?

— Никак это ami Bonguars со мной едет! — воскликнул Лихачев. — К чему эта грамматическая соль? Однако, Федор, ты намерен, кажется вроде обоза тащиться...

— На горку вздохнуть, — отвечал кучер.

— Чисто что на горку! Ну-ка! тронь, как следует! Разве ты не видишь, с нами троицкий учитель едет.

— Перестань браниться, — сказал Милькеев, когда лошади понеслись во весь опор. — Скоро приедем, и я не успею спросить у тебя кое-что. Скажи-ка, кого ты находишь лучше: Nelly или Любашу?

— Правого-то мошенника подзадорь, — сказал Лихачов кучеру. — Коренной весь в мыле... Что ты, душа моя, сказал?

— Которая тебе больше нравится, я спрашиваю: Nelly или Любаша?

— Чем?

— Да всем.

— Всем? Всем — ни та ни другая не нравятся особенно. По бульвару пройтись, мазурку протанцевать или в кавалькаде проехать — Любаша лучше, эффектнее; а для домашнего обихода та — я думаю, посущественнее будет.

— В моральном или физическом смысле?

— И в моральном и физическом. Любашу приятно показать другим, а питаться той, я думаю, и здоровее и вкуснее. Кстати, я тебе скажу, какой мне прежде вздор приходил в голову; все казалось, что свежи могут быть только русские, а иностранки все будто только притворяются свежими... Ведь это страшный вздор, а я так думал или даже скорее чувствовал так... Но теперь, если оставить в стороне все общественные условия и т. п., а взглянуть единственно с точки зрения какого-нибудь паши, так я бы не без удовольствия бросил платок этой скромнице... Коса такая чорная, длинная, и синие глаза — очень недурна... И если бы потоньше нос...

— Ну, нет, я с этим несогласен... я бы бросил платок Любаше... Впрочем, в этом есть неодолимое химическое сродство... — отвечал Милькеев.

— Опять с точки зрения этого химического сродства, — продолжал Лихачев, — обе они перед Полиной никуда не годятся; вот так женщина! ни сучка, ни задоринки нигде нет! Я думаю, Катерина Николавна в молодости была гораздо хуже, грубее... Но горе-то в том, что с Полиной ничего сделать нельзя: она так осторожна, кокетства сколько угодно, а дела ни на шаг... Я пробовал еще на выборах с нею заняться... Нет, шалишь!.. Летом сама предложит идти в лес, обрадуешься, — а она вдруг ребенка возьмет или горничную кликнет... Чтобы никто и думать не смел... Наконец, она сказала мне раз, чтобы я не ждал ничего, что она меня бы всем предпочла, если бы хотела выбирать, но хочет быть верной своему верзиле!..

— Ты уж слишком гонишься за мелкими и правильными чертами, — возразил Милькеев, — а Руднев говорит, что в физиогномии от идеала до пошлости один шаг; есть психичность при правильных чертах — Аполлон и Венера; нет психичности — пустота и скука, Воробьев или твоя Полина. Жаль, что у Воробьева круглый нос, он бы как раз ей в симметрию годился! Оттого-то ты, заметь, и сам о ней выражаешься так, как не позволишь себе выразиться о Катерине Николавне или Nelly — она ничтожна. Это наблюдение Руднева очень верно, и я еще его поддел тот раз на это, сказав ему, что между социалистическим идеалом, который он полусознательно любит, и правильно организованной пустотой даже и шага нет!.. Руднев ведь ничего, как ты находишь?..

— Да, если верить твоим словам; а у нас с ним еще ничего особенного не клеится...

— Постарайтесь заменить друг другу, друг другом, когда я уеду...

— А разве решено, что ты уедешь?

— Решено; или весной или летом уеду...

— А Эме? — спросил Лихачев, выходя на чемоданов-ское крыльцо.

— Пока еще не Эме в смысле причастия, да и Бог даст, не будет. Я ведь, ты сам говоришь, профершпилился прежде! Ну, да во всем этом есть непреложные законы... Однако почти весь дом в огнях. Что это такое?

— Старуха до сих пор любит жить весело, — отвечал Лихачев.

Они вошли в неопрятную прихожую, где слуга в старом нанковом сюртуке бодро сорвал с них шубы.

Хотя в Чемоданове дамы уже носили сетки и кринолины, но от многого еще веяло здесь духом старой помещичьей жизни. Большие дряхлые хоромы, построенные еще тогда, когда имение не делилось между наследниками первого мужа Авдотьи Андреевны; запущенный сад; просторная баня в саду, с передбанниками и полками, куда сама старуха, зимой и летом, ходила почти каждую субботу; качели на запущенном дворе; вокруг ветхий плетень и крапива; где попало кусты сирени и черемухи. Громадная вершина перед двором (прежде тут был отличный пруд; но он ушел, и на поправку его у обедневшей помещицы не было средств). На половине дома тес был ободран; на другой цел и желтого цвета. За домом, в светлом саду, была видна мрачная еловая аллея; она и зимой чернелась издали. — Горничные, в затрапезных платьях и печатных платках, шили или пряли, распевая, по зимним вечерам в просторной девичьей; конечно, прежде их было больше десяти, а теперь всего три. Люди к столу приходили без перчаток; мальчики босиком вбегали в гостиную; в прихожей на окне валялись щотки с ваксой; наверху, над лестницей, навалены были груды перин и сундуков; сама барыня умывалась, сидя на кровати, и потом, не вставая с нее, пила кофе, и в это время ей расчесывали голову пальмовым гребнем. Случалось, что красивая Евгения, горничная самой барыни, выходила с синим пятном на щеке, потому что Авдотья Андреевна иногда «изволили серьезно драться». Комнат в доме было множество; сама Авдотья АН — дреевна занимала три; пустая зала была часто заперта; все половицы в ней пели и плясали; все окна были кривы; все стены увешаны портретами: дети Авдотьи Андреевны с голубками, собачками и цветами; первый муж — худой и строгий; второй — молодой и женоподобный; третий — полный и простодушный...