Предводитель приостановился и, помолчав, прибавил, обращаясь к Милькееву с усмешкой: — По твоей же эстетике, «красота есть единство в разнообразии». — Второе есть: надобно нам духовное единство. Посмотри на Австрию: государство сложное, богатое началами; а что она производит без его единства? — При нем здоровые станут тоньше, а тонкие здоровее; сознательные станут проще, а грубые сознательнее; взамен общественного мнения, которого у нас нет, проснется свежее народное мнение.. А если кто-нибудь кого-нибудь изредка прибьет, так, разумеется, это не беда; мне даже иногда кажется, что Козлянинов, о котором теперь так много пишут — человек независимый, и я бы желал познакомиться с ним...
Молодые люди засмеялись; в зале заиграли мазурку, и младший Лихачев пошел звать Nelly, a Милькеев Люба-шу...
Руднев сошел вниз, тайком от приветливой хозяйки, отыскал шапку и шубу и уехал.
Он в первый раз в жизни обедал под музыку за таким шумным столом; в первый раз видел так много незнакомых и красивых женщин; в первый раз видел Любашу в праздничной воздушной одежде, с цветами. Она была в этот день столько раз то доступнее прежнего, то оторвана от него толпой развязных и танцующих щоголей...
Вырвавшись из освещенной и полной залы в темное и морозное поле с такой же радостью, с какой, бывало, выходил он в Москве из вонючего склада трупов в маленький казенный садик, покрытый инеем, Руднев почти возненавидел Милькеева за его соблазняющее влияние. К тому же все, что он слышал в дальней комнате от Милькеева и предводителя, так кровно шевелило его, так сильно подрывало многое, во что он верил прежде. Одно уж то потрясало его, что демократия, как демократия, для них обоих ничего не значила: для одного она была только вечным орудием жизни и брожения, другой любил ее только тогда, когда она — архив народной старины, и сам говорил не раз и прежде, что демократия Соединенных Штатов «выеденного яйца не стоит»; ибо у нее нет и не будет загадочных, темных преданий... Как примирить все это?!
Заметив, что Милькеев танцовал мазурку с Любашей и был очень оживлен, а Руднев за обедом сидел около нее и тоже был оживлен, Полина Протопопова стала думать об обоих молодых людях и, сравнивая их между собою, казалось, решала, который лучше годится в мужья Любаше. Милькеев, конечно, виднее, смелее и развязнее; дай ему состояние, так он был бы вполне светский человек; Руднев застенчив, не дворянин, но зато имеет верные доходы, ремесло и гораздо, кажется, добрее и солиднее. Она передала свои мысли мужу, когда осталась с ним наедине. Но в муже проснулась на минуту родственная гордость.
— Ну вот, какие же это женихи для Любаши! Милькеев, конечно, молодец и в компании славный малый. Я сам люблю слушать, когда он спорит или рассказывает. Да что ж... ветреный и пустой человек. В двадцать шесть лет с своими способностями, связями и образованием никакой карьеры не сделал... Домашний учитель! Это смех! А тот не Дворянин и бедный лекаришка, хоть и солидный человек.
— Я сама нахожу, что Руднев надежнее Милькеева и вообще, как жених, лучше; а что он небогат теперь, так это ничего не значит: ему всего двадцать четыре года; после дяди у него будет деревня; практика будет со временем большая. А что он не дворянин, кто ныньче на это смотрит! Нет, я бы желала его сблизить с Аюбашей.
— Да это, впрочем, твое дело, — отвечал муж, — . мне, право, все равно. У нее есть отец, бабушка, тетка... А о брате едва ли стоит тревожиться... он, кажется, вовсе не сильно влюблен в нее...
На утро после бала Полина с Любашей поехали вместе к князю Самбикину, чтобы помочь ему по хозяйству. Они вместе расставляли букеты в вазы для украшения стола, и Полина сказала Любаше: — А что, Любаша, замуж не пора тебе? как ты думаешь?
— Отчего ж! — отвечала, смеясь, Любаша. — Всем замуж надо! Одна тетенька Анна Михайловна не вышла. Только я знаю, что не придется мне выйти за человека, который мне нравится...
— Отчего?
— Приданого нет. Даст бабушка или нет, это ее воля... По ее вкусу жених — даст, не по ее — не даст!..
— Бедной еще лучше выходит замуж, — сказала Полина, — знаешь, по крайней мере, что берут тебя, а не деньги...
— Это правда, — отвечала Любаша, — да если за бедного же выйти, каяться после? — Я хочу веселиться, а тогда что я буду делать?
— А богатый разве не найдется? — спросила Полина, — вот брату, кажется, ты нравишься...
Любаша покраснела.
— Может быть, я ему и нравлюсь. Да ведь он без спросу княгини не женится. А княгиня разве на такую невесту для него рассчитывает?
— Маменька сама не знает, чего хочет. Брату бы вовсе не надо жениться. Его всякая жена за нос будет водить. Еще тебя, Люба, мы знаем; ты добра... А другая — избави Боже! Впрочем, брат — такая флегма, что из этого никогда ничего не выйдет. Он будет рассчитывать; а у маменьки на одной неделе семь пятниц! А что ты думаешь о Милькееве?
— О Милькееве? Ничего еще не думала. Говорят, он очень умный... Я не знаю.
— А Руднев?
— Руднева я люблю. Такой он добрый и милый... И уморительный какой. Лихачев рассказывал мне, что он сделал раз от стыда в Троицком. Он Nelly боится, потому что по-французски не знает. Дети ее подговорили, чтобы она сама пригласила его танцевать; он хотел от нее в двери — дети не пустили; все кричат. У них в зале есть гимнастика — он на веревки влез и качается наверху. Однако сошел танцовать, все внизу стояли и звали его по-французски.
— Да! он уж слишком застенчив, — заметила Полина. — Это пройдет. Я уверена, что он будет со временем отлично жить...
Через полчаса Полина, увидавши, что мать ее, разодетая, выходила из сыновнего кабинета с раскрасневшимся лицом и кричала что-то, спросила у нее: — Что с вами, maman?
— Опять Афроська, ma chиre amie, зазналась!.. Расфуфырилась, как червонная краля, и сидит в передней с лакеями кокетничает, вместо того, чтобы помочь Наталье меня одеть. Как можно — возлюбленная князя Александра Васильевича! А этот слабый, слабый человек! Никем не в состоянии управлять! Вот тебе рука моя, что он женится на ней; я с ума схожу от этой мысли и готова была бы хоть сейчас его с кем-нибудь обвенчать!
— Вот уж с этим я не согласна, maman! Бог знает, еще какая жена попадается! Брат так осторожен и расчетлив, что никогда не решится жениться на Афросинье. Да и разве он так сильно привязан к ней?! Все молодые люди это имеют, и с ней нам всегда легко будет справиться и найти ей место; а с женой что сделаешь, если он будет несчастен? Счастливых партий так мало!
— Это правда! — отвечала мать. — Но что ж делать — эта связь меня бесит! Я так люблю его и так всего за него боюсь... Ну, и она не должна зазнаваться...
— Не беспокойтесь, не беспокойтесь, ради Бога, сегодня, maman! Слава Богу, мой вчерашний бал удался и сегодня надо всем быть веселым...
Полина пошла к Афросинье и так пристращала ее, что та сейчас со слезами пришла просить у барыни прощенья, что не догадалась прийти помочь ей одеться. Княгиня успокоилась и сказала себе: «Правда, рано еще ему жениться!» Несколько больших саней тройками и беговых на рысаках и иноходцах подъехали друг за другом к крыльцу. В числе приезжих был и Богоявленский; его привез с собой Сережа по настоятельной просьбе князя. Подали кофе, и князь объявил, что волк уже снесен с горки на открытое поле, и многие из гостей поехали прямо туда, в том числе младший Лихачев и Милькеев.
Волк, огромный и свежий, был принесен в большом ящике, вроде мышеловки с подъемной передней стеной. Все собрались за ящиком; псари держали собак. Александр Лихачев распоряжался садкой.
Милькеев, в новой чорной дубленке и хорошей боярке, помог Любаше выйти из саней, взял ее под руку, повел к ящику и любовался на нее, не думая ни о садке, ни об общественных вопросах.
— А если волк на нас выскочит? — спросила, заманчиво поглядывая на него, Любаша.
— Я не боюсь! — отвечал Милькеев, — он мои сапоги и мою дубленку не скоро прокусит...