Азариан вошел. Он был одет по-восточному, в феске, в длинной шубе на легком меху, с широкими рукавами, как у монашеской рясы, и в полосатом халате снизу, подпоясанном кушаком.

— Садись, — сказал ему консул по-турецки довольно скромно и кротко. (Вероятно, он вспомнил в эту минуту или об эфическом принципе германского гения, или об экономическом строе местной жизни, так как Азариан был богат и мог поэтому пригодиться.)

Азариан сел почтительно на край дивана и уже сидя раскланялся со всеми нами по-турецки.

Консул вежливо, и даже с маленькою улыбкой, ответил ему; но я чувствовал, что он волнуется, и, зная его, ожидал грозы.

Азариан глядел на всех нас и лукаво, и весело, и глупо, ожидая вопроса.

— Э, что нового? — спросил Остеррейхер все еще вежливо.

— Гюзельлик [12]! — равнодушно произнес армянин. Долг восточных приличий требовал, чтоб он не начинал прямо с изложения своего дела, а вел бы сначала с господином консулом приятные общие разговоры о здоровье, погоде, о взаимной дружбе и т. д.

Но это слово «гюзельлик» было искрой, воспламенившею австрийский порох. Остеррейхер затопал, зазвенел шпорами, застучал кулаком по столу, закричал как бешеный:

— Гюзельлик! а! гюзельлик! мне нет времени твоими гюзельликами заниматься! Говори дело, начинай прямо с дела... что у тебя там?.. Гюзельлик! гюзельлик! — повторил он с ненавистью.

Азариан, вероятно, уже привычный к таким вспышкам, не особенно испугался, но, смиренно и спокойно склонив голову, даже улыбнулся и сказал:

— Ну хорошо, хорошо. Начнем с дела. Остеррейхер утих и слушал. Дело было несложное: о недоплате денег другим армянином, турецким подданным, за проданного ему Азариа-ном буйвола, который у нового хозяина тотчас же издох.

Остеррейхер велел Бояджиеву пойти с Азарианом в канцелярию и записать для памяти имя противника и сущность дела и прибавил ласково:

— Бояджиев, mon cher, вы займитесь там, а мы пока побеседуем с мсье Ладневым.

Оставшись со мною наедине, Остеррейхер почти тотчас же заговорил об Антониади и Виллартоне.

XVI

Как только Бояджиев исчез за дверями вместе с Азарианом, мне захотелось поскорее и вполне увериться, что Остеррейхер не сердится на меня, и я сказал ему:

— Мне, право, очень жаль, что я был вынужден дать вашему драгоману такое строгое наставление. Я считаю себя правым, но мне неприятно, что это случилось у вас в доме и при вас. Впрочем, уверяю вас, что мое искреннее уважение к вам заставило меня придать всему этому более мягкую форму. В другом месте я позволил бы себе большее.

Остеррейхер принужденно улыбнулся и отвечал:

— Да, он немножко груб и не знает, что можно сказать и чего нельзя.

Потом он дружески подлил мне еще вина и продолжал:

— Эти драгоманы — большое затруднение. Я в одном завидую вам, русским, что вам так давно служит такой несравненный человек, как Михалаки Канкелларио. Это сокровище. И с каким удовольствием отнял бы я его у вас! Но я знаю, что это невозможно. Он не расстанется с русским консульством.

Остеррейхер был прав; положение нашего драгомана было совсем не похоже на положение других драгоманов в городе. Михаил Канкелларио, даже и не служа при русском консульстве, по состоянию своему, по чрезвычайно тонкому уму и по некоторой образованности своей имел бы видное место в городе. У него был в Кастро хороший дом (мне нравилось то, что он был ярко-синего цвета); была прекрасная дача в подгородном селе Карагаче, с садом, беседками, обвитыми душистым жасмином, с небольшим фонтаном; были свои лошади; торговал он счастливо разным мелким и грубым товаром, стеклянною посудой, гвоздями, замками, железными печами, дешевыми коврами европейской подделки. Безвозмездная служба при русском консульстве в соединении с его независимыми средствами, при способностях и такте, удваивала его силу и значение в среде христиан Адрианополя. В консульских домах он был бы принят и не служа, как «архонт» или «примат», как один из представителей местной плутократии. Консульские жены платили визиты его старой и болезненной жене, которая ходила в коротких платьях и повязывалась платочками. Михалаки бывал по торговым делам в Париже и в Вене, и практическое знание французского языка еще больше облегчало ему сношения запросто с консулами. Совсем иначе были поставлены в обществе драгоманы других консульств. Драгоман французского консульства был в то время поляк Менжинский, энергический фанатик польского дела, галицийский эмигрант, бедный, бездомный скиталец, враг русских до такой явной степени, до такой личной дерзости, что Богатырев вынужден был официально отказать ему от входа в консульство даже и по делам, встречаясь, не говорил и не кланялся с ним и мне приказывал поступать так же. Французские консула протестовали, выставляя на вид официальное значение Менжинского, но тщетно. Богатырев не уступал. Бояджиева я уж описал; он тоже сам по себе, без австрийского драгоманата, мало бы значил в обществе. Бедный болгарин, народный учитель из дальнего и глухого города, перешедший из политических видов и корысти в униатство — что мог он значить в обществе, если бы не служил у Остеррейхера? При этом, как видно было всякому сразу, грубый, невежливый, напыщенный кой-каким знанием языков и воображаемою ученостью. Его консула принимали только по делам и в торжественные дни царских именин и королевских рождений. Визитов ему не платили. Богатырев руку подавал ему, но всегда сурово и стараясь даже не глядеть на него. У Виллартона по мелким делам в Порте и в других консульствах хлопотал скромный, небогатый, робкий, низенький, невзрачный и умом ограниченный грек Сотираки. Он имел небольшой домик в дальнем предместьи Ильдирим; в общество консульское и высшее торговое сам втираться не старался, на него тоже мало обращали внимание, но скорее по какому-то забвению, чем по недоброжелательству. Я сказал, что он был человек скромный и почтительный; у Виллартона при почетных гостях он сидел на кончике стула, в углу, и очень скоро куда-то скрывался. Словом, если применить приблизительно впечатление, которое производили все эти четыре драгомана, к оттенкам нашей русской провинциальной жизни, то выйдет так, что в приемной Богатырева, Виллартона и де-Шервиля (весьма благовоспитанного человека) Сотираки производил впечатление скромного и дельного управляющего имением; Менжинский — отставного майора, бедного, но гордого и сердитого, с которым многие боятся сблизиться, чтоб он не прибил или не вызвал на дуэль; Бояджиев был похож на твердого и ничего (даже и вежливости) не признающего нигилиста, который, обедая случайно с дворянами, думает о том, как бы хорошо было их всех перевешать или зарыть живыми в землю, орошенную потом и слезами «меньшей братии». И только один наш Михалаки напоминал не совсем благообразного, вовсе не изящного, но все-таки равноправного с богатыми и светскими хозяевами дома соседа-землевладельца. Немного mauvais genre, немного подлец, очень скверно одет, но чрезвычайно умен, всякому очень нужен по положению своему и умеет держать себя в обществе независимо и почтительно.

Понятно поэтому, что австрийский консул был прав, сокрушаясь о том, что у него нет такого Михалаки (вдобавок около двадцати лет служащего бесплатно верой и правдой только из идеи и самолюбия).

— Да! — продолжал австрийский консул. — Бояджиев мне небходимый человек, и я очень им дорожу. Но мне бы хотелось иметь еще другого, собственно почетного драгомана «ad honores», для представительства в Порте и для общественных сношений. Бояджиев — райя, это его иногда стесняет, и кроме того, ce n'est pas un homme du monde! Я обратил недавно внимание на одного человека. Но Виллартон предлагает ему то же самое. Я вчера узнал это из самого верного источника. Вы угадываете?

Остеррейхер сделал плутовское лицо. Я догадался, смутился до чрезвычайности, сам не знаю почему, и поспешил ответить, как бы недоумевая:

вернуться

12

Все прекрасно! «Красота, тишина». Все равно что у нас: «слава Богу!»