Алкивиад пошел тотчас же смотреть [их] и купил себе одну карточку.

На самом верху, в средине висела голова самого Салаяни. Он был убит пулей в грудь, и лицо его не было обезображено. Усы еще были подкручены кверху, глаза полуоткрытые, как будто хранили еще выражение хитрости и самодовольства, которое заметил в них Алкивиад при первом свидании.

Другие лица были более изувечены сабельными ударами, а внизу висели головы двух очень молодых разбойников, еще безбородых; у одного из них лицо имело жалобное, детское выражение; казалось, он кричал и просил пощады. Голова другого была так разбита пулей, что фотограф долго не знал, как повесить ее и, наконец, прибил ее гвоздем к сукну на стене за клочок кожи на полу отбитой кости лба.

— Геройские греческие души! — сказал Алкивиад. — На что истратилась ваша неукротимая энергия! — и глубоко вздохнул.

Некоторые турки шутили с христианами: «Вот вы, эллины, все говорите, что мы, турки, вперед нейдем! В старину мы резали головы и фотографий не снимали, а теперь тоже режем головы и снимаем фотографии».

Греки отвечали на это: «Кто же, эффендим, говорит, что Османли-Девлет нейдет вперед. Это говорят люди безумные, а благоразумные люди не говорят этого».

Один только архонт, посмелее других, ответил тоже шутя:

— Не турки изловили Салаяни, а греки деревенские; не турок и фотографию делал, а грек же!

— Много ты разных слов знаешь, человече! — с досадой заметили ему на это турки.

Архонты, после смерти Салаяни, вздохнули свободнее.

Кир-Христаки в меджлисе от имени христианского общества благодарил мутесарифа за его старания, и митрополит тоже поддержал его слова.

Алкивиад спросил у Аспазии, пойдет ли она теперь гулять в свой сад?

— Теперь пойду! — отвечала Аспазия и на другой же день с утра собралась на прогулку.

XXIV

Петала еще не возвращался из Корфу, и мать написала ему второе письмо, в котором уговаривала возвратиться скорее. «Не было бы после поздно, ты сам знаешь», — писала она.

Жена Николаки была недавно у старухи и спрашивала, как здоров кир-Петала и что пишет. «Здоров, — отвечала мать, — и кланяется вам». Больше ничего невестка Аспазии от нее не узнала.

Николаки рассердился на старуху за это и с досады на нее уговорил даже Аспазию идти под руку с Алкивиадом на прогулку в сад.

— Оставь эти ржавые вещи, эти предрассудки, — кричал он Аспазии. — Вот теперь и город скоро кончится. Кого ты боишься?.

Но Аспазия решилась подать руку Алкивиаду только тогда, когда последний городской дом скрылся за садами. Ей и самой это было «чуть-чуть» приятно, но она сначала беспрестанно оглядывалась и краснела.

Николаки с женой шли сзади их и смеялись.

— Нет! — воскликнула Аспазия, — я не могу больше. Вы надо мной смеетесь.

— От радости, душка моя, от радости смеемся, — сказала невестка.

А Николаки предложил жене уйти вперед, чтобы сестра не стыдилась.

Так прогуляли часа два слишком. Пили кофе и ели апельсины в саду Аспазии; пели песни все вместе; заходили в гости к игумену одного монастыря, под самым городом, на камнях на горе сидели, смотрели, как учились на лужайке турецкие солдаты. Офицер турецкий, приятель Николаки, подсел тоже к ним и хвалил христиан, а Николаки и Алкивиад хвалили турок. Так все было мирно и весело, и весна была на дворе, и солнце грело, и лимоны уже расцветали, и птицы громко чиликали.

Аспазия возвратилась домой румяная и веселая.

Она и дорогой все хвалила и радовалась. То говорила: «Какой воздух хороший!», то: «как пахнет хорошо от лимонов!», то показывала на реку и говорила: «Вот как бежит вода по камням, все бежит и бежит!» Алкивиад был рад еще больше ее. И как ему было не радоваться; он несколько раз успел поцеловать ее дорогой, и она не очень противилась; только говорила: «Скорей, скорей! чтобы не увидали».

В монастыре им пришлось даже и довольно долго обниматься и целоваться, потому что Николаки вышел с игуменом, а жена его заговорилась надолго в другой комнате с параманоймонастырской.

Аспазия тут уже и сама обнимала его, краснея и целуя его прямо в губы, опять шептала:

— Вот увидишь, поймают нас люди! Скорее, море,оставь меня скорее.

А сама не оставляла его.

На другой день опять пошли гулять, на третий тоже, в другое место. Бледное лицо Аспазии становилось все моложе и свежее; глаза блистали иначе, не так, как блистали прежде, но гораздо веселее.

Алкивиад целый день пел итальянские арии и греческие песни.

В последнее воскресенье на Пасхе, перед Фоминой неделей — только не пошли гулять, потому что в пятницу приезжал капитан Сульйо звать кир-Христаки со всею семьей в Вувусу — поесть барашка молодого, изжаренного на большом деревянном вертеле и с разными душистыми травами.

Женщины отказались ехать верхом так далеко; но Алкивиад, кир-Христаки, Николаки и еще кой-кто из молодых людей согласились с удовольствием. Теперь Салаяни уже не было, и старик Ламприди не боялся; однако все-таки для порядка пригласили с собой и старого кавасса Сотири.

Алкивиаду все улыбалось, все было весело. Он с радостью ехал и в Вувусу, и что была за выгода оставаться дома? Если Николаки уедет, с кем пойдет гулять Аспа-зия? А теперь, после трех прогулок и стольких поцелуев, сидеть с ней при матери и при сестрах или играть в карты — уж казалось скучнее прежнего.

Он всю дорогу до Вувусы опять мучил свою лошадь, скакал вперед и возвращался, обдумывая, обручиться или не обручиться сАспазией... За согласие своего отца он ручался.

В Вувусе провели время прекрасно. Братья Сульйо помирились, и обе невестки были веселы; Василики пожеманнее и поскромнее; Александра — посмелее и погрубее.

Архонты смотрели на нее, как она шутила с ними, и думали все: «была ли она в самом деле любовницей Салаяни? И если была, как же она так веселится... Или только корысть одна руководила ею?»

Она поднесла всём мужчинам букеты, и Николаки сказал ей:

— Цветок от цветка, кира-Александра, я теперь принимаю...

— Так ты говоришь мне? — ответила красавица. — Уж слишком большую честь, господство твое, деревенской такой, как я, делаешь!..

Муж казался доволен.

Пошли потом все мужчины на гору, отнесли туда барашка, сыр хороший и вино, постелили красные меццов-ские ковры для господ. Ели, пили, захотели петь песни... И капитан Сульйо сказал брату:

— Позови мальчика того, который про Салаяни новую песню поет хорошо.

Тогда узнали, что про смерть Салаяни уже сложили небольшую песню. Пришел мальчик с деревни, лет двенадцати, здоровый и смелый. Его угостили, и он запел песню о разбойнике Салаяни:

Как в том году, в семидесятом, Клялись они Евангельем, Клялись и соглашались: Убить его со всею шайкою. Поднялись и отправились К паше мутесарифу. «Обида нам, Мехмед-паша! Беда от Салаяни!»

«Скажите мне, райя мои И ты, мой Пан-Дмитриу, Что надо вам и что хотите?»

«Дай войска мне отборного, Числом давайте со сто... Ты дай еще двух христиан, Зовут же их: — Сотирий ДумаДа Тодорй, поповский сын. Отдам я вам разбойников. А нет — так свою голову!»

Дают низамов шестьдесят
И с ними двух крещеных.
Пошли они и заперли
Его у Айтанаси.
Когда утром проснулися
Они вокруг привала,
То нападенье сделали
Крещеные и турки.
На Салаяни бросились
Со всею вместе шайкой.
Тогда своим товарищам
Так Салаяни молвил:
«Нас съел собака дикая,
Нас съел тот Пан-Дмитриу!»
Они тут взяли семь голов,
(Пораненых же двое).
Они их в хюкумат вели,
Вели к мутесарифу.