Изменить стиль страницы

Когда стемнело, солдаты, не сказав ни слова, ушли, и Михаил тут же свинтил — добывать пропитание. Он малый везучий — вернулся с двумя буханками хлеба, этим можно было накормить максимум четверых, но у нас оставалось свиное сало, которое мы топили в сковороде, охлаждали в снегу и мазали на хлеб, как масло. Как ни странно, солдаты при обыске не нашли ни варенья, ни кофе, и я думаю, мы были единственными людьми в Суомуссалми, которые под Рождество 1939 года пили здесь горячий кофе в теплом доме — рубщики, как обычно, благодарили за то, что опять сегодня не погибли, и, как обычно, благодарили они меня, единственного не годного ни на что, Родион за явил даже, что впервые с тех пор, как покинул Ледм-озеро, он не чувствовал холода — сегодня.

— Приспосабливаешься, — сказал я.

Антонов с издевкой сообщил, что это он Родиону уже сказал.

— Будем надеяться, он запомнит, чему научился.

Но когда мы возвращались из леса, я заметил, что дым курился из труб нескольких уцелевших домов: бабки Пабшу и трех ближайших к нашему. Разгоряченным рубщикам я не сказал ничего. Наш офицер предупредил, что нас снова выведут на работу вечером, готовилось новое наступление. Но шли часы, мы сидели, мы лежали, мы спали — ничего не происходило. В полночь Антонов растолкал меня и шепотом спросил, что будем делать, если никто за нами не придет. Посреди всей этой тишины?

Я уже мог видеть, отек на лице спал, только болел нос, разбитый всмятку, и кружилась голова. Однако я поднялся, вышел в ясную звездную ночь и увидел, что трубы четырех домов по-прежнему курятся, но дым над ними не стоит четко очерченным столбиком — признак того, что печка топится сухой елью, как наша, — но слоится, тяжелый и бурый из-за сырых дров. Я вернулся в дом, разбудил Михаила и велел Антонову попросить его проверить эти четыре дома, есть ли там кто. Он не понял, какой в этом смысл, но пошел и возвратился через час — с буханкой хлеба и сообщением, что в домах пусто, но он видел, как двое солдат зашли внутрь одного и тут же вышли, а из трубы потом сильно пыхнуло дымом; кстати, в городе как-то странно тихо, все куда-то подевались.

Антонов нахмурился, посмотрел на меня угрюмо и спросил, не пора ли будить остальных, чтобы быть наготове, но я сказал, что, пока за нами не придут, мы будем оставаться на месте. Моим рукам и глазам нужна хотя бы еще одна, по крайней мере — одна, ночь. Антонов с Михаилом промолчали, но я видел, что мои слова успокоили их, хотя тишина нарастала с каждым часом — мы две недели жили посреди урагана, а теперь вдруг услышали стужу в лесу и увидели звезды на небе.

Наступило серое утро, но ни Федор, ни Шавка, ни новый офицер не объявились. Зато вновь ожила война. Более того, она приблизилась. Но я все равно решил, что мы останемся в доме, и рубщики пошли дальше спать, ни словом не возразив, а я уселся на стул у печки и просидел там весь день с нашим бесхвостым калекой-котом на коленях, прислушиваясь к тому, что подступало ближе и ближе, кот тоже спал, я решил назвать его Микки.

Потом стемнело, а за нами никто не пришел.

Я сварил кофе и пошел будить остальных, Михаил проснулся с таким видом, словно впереди его ждал летний день в родной деревне на Онежском озере, братья оторвались от сладких киевских снов, Антонов сложил на груди руки и жмурился блаженно, даже учитель был настроен мирно. И впервые с односложных реплик перешел на длинные тирады. Я похлопал его по плечу и протянул ему кофе, он выпрямил спину, отпил глоточек и снова заговорил как по писаному, как умеют учителя, длинными ровными фразами, и все время что-то спрашивал и смотрел мне в глаза, как верному другу, поверенному во все сердечные тайны, к которому взывают с мольбой о терпении и милости.

Я попросил его сходить за остальными, мы собрались в кухне и устроили заседание штаба. Сомнений в том, кто тут главный, ни у кого не было, протесты, драки, разногласия — все развеялось. Я с ходу постановил, что мы и дальше будем сидеть в доме, топить и спать, подъедать остатки и в крайнем случае посылать на промысел Михаила. Рано или поздно что-нибудь произойдет, и это не выбьет меня из колеи, я сразу пойму, что нам делать, но это пока оставалось моей тайной, так я сохранял мир среди них и в своем сердце.

Антонов переводил, я наблюдал за ними и видел, как они один за другим кивают, решительно, сдержанно, как будто мы с ними запланировали операцию захвата, но отсрочили ее на время, чтобы подготовиться. Сказал что-то только Михаил:

— Они нас забыли, да? Шавка и толмач и?..

— У них голова другим занята. Нам это на руку, можем отдыхать.

Я велел им не бузить, сказал, что мне надо уйти — но я вернусь.

Они кивнули, и вид у них был даже пристыженный.

Я посмотрел на лежащего на стуле кота.

— Я вернулся в тот раз, — сказал я, — вернусь и в этот.

Снова кивки. Уходя, я шепнул Антонову, чтобы он присматривал за учителем.

Каскад осветительных гранат разодрал ночное небо, черные силуэты суетливо метались среди руин, бронетехника в центре пришла в беспорядочное движение, но постепенно развернула свои огромные черные гусеницы на северо-восток, и время от времени орудия давали залп по лесу, скорее по старой привычке, потому что настоящая война шла теперь на равнине перед Хулконниеми — с едва различимыми батареями русских, шмалявшими без передыху, разрывами «неприятельских» гранат, приближавшимися к нашим позициям стежок за стежком, как строчка гигантской швейной машинки, ором, командами, предсмертными криками, санитарами, подающими опознавательные сигналы, — машину понесло вразнос, она застлала город завесой коричневого, пузырящегося, сального смрада, такого густого и плотного, что он загородил все небо, а внутри всего этого обретались мы, точно червяки в гниющем яблоке.

Палатка, в которой Николай допрашивал меня, сгорела. Из бункера в школе доносились голоса, поленница у дома бабки Пабшу была истоплена почти вся, штабная полевая кухня стояла холодная, брошенная, а вот до кучи дров у магазина Антти никто не дотронулся. Но как толковать эти изменения, в сущности ничего не менявшие, я не знал, поэтому, вернувшись, сказал рубщикам, что сейчас мы спокойно поедим, а потом еще поспим.

И снова в их взглядах засквозило сомнение. И снова они ничего не возразили. В молчании поев, они легли каждый в свою кровать и уснули, а я с котом и стулом остался на кухне.

Посреди ночи меня разбудил Антонов, сказал, ему не спится, он махал руками, он был в смятении, может, температурил.

— Что там происходит?

— Я не знаю.

Но добавил, что нам не надо беспокоиться, главное — быть выспавшимися и полными сил, когда что-нибудь начнет происходить: эвакуация, крах, ковровые бомбежки… надо быть наготове и иметь силы, только и всего. Чтобы его отвлечь, я спросил, как там разговорившийся учитель.

— С ним порядок, — буркнул этот крестьянин, но с таким выражением на лице, словно хотел сказать «насколько эдакое чучело вообще может быть в порядке».

Я возразил, что Суслов мужик крепкий, он нас еще удивит. Антонов с сомнением пожал плечами.

— Подожди, увидишь, — сказал я задиристо, словно бы мы спорили о том, как поведет себя Суслов. Антонов снова пожал плечами, посмотрел на меня удрученно и ушел спать.

Наутро та же картина — ни Федора, ни хотя бы Шавки. А война ближе к полудню усилилась. Нам приходилось перекрикиваться друг с другом. Я сварил рубщикам кофе и сказал им, что мы и сегодня не будем делать ровным счетом ничего, а только спать и ждать, в крайней случае пошлем Михаила за едой.

Но оказалось, что и этот крепкий парнишка сломался: он сказал, что конечно сходит за жратвой, но сначала желает выяснить, есть ли и этом доме подвал.

Я кивнул, и между ними вдруг вспыхнула жаркая свара. Когда, наоравшись, они угомонились, Антонов спросил, можно ли им перетащить матрасы в подвал.